Записки
Шрифт:
— Дай Бог, дай Бог, государь, — сказал я, — чтоб все это окончилось к вашей славе и покою!
— Да, дай Бог, — отвечал он с чувством, держа еще мою руку, — все в Его святой воле; впрочем, мы за себя постоим.
По приезде домой я немедленно переписал манифест и отправил его к государю.
В тот же вечер был бал у графа Кушелева-Безбородки, на котором присутствовал наследник цесаревич. Увидев меня, он тотчас подошел со словом «Подписан». Догадавшись, о чем идет речь, но приняв это слово за вопрос, я отвечал:
— Не знаю, ваше высочество, я отослал в 10-м часу.
— Я вам говорю, что подписан, государь мне сказывал. Вот, — продолжал цесаревич, возобновляя свой прошлогодний привет, — опять пал на вас жребий поработать, и опять новый листок в вашу биографию!
Спустя десять минут привезли мне, тут же на
27 апреля утром манифест был напечатан и обнародован.
Впечатление, произведенное этим актом на жителей Петербурга, было грустное. С одной стороны, говорили, что нет нам причины вступаться за других, когда у самих горит (слухи о нашем заговоре были, в первое время, чрезвычайно преувеличены молвой) и когда от Австрии, которой вероломная политика довольно известна по истории, в случае взаимной нужды, конечно, не придет к нам помощь. С другой стороны, хотя все знали, что гвардейский корпус, которому сроком выступления из Петербурга, по эшелонам, назначалось 15 мая, идет на первый раз только для занятия в пограничных губерниях позиций войск, действительно выступивших в поход; однако, по мере того, как радовалась молодежь, воображая уже себе битвы, кровопролитие и славу, маменьки плакали если еще не об опасности, то о разлуке. Наконец, при усиливавшейся неурядице на Западе и при несомненности для всех домашнего заговора, опозорившего землю русскую, немало было и таких, которые горевали о выступлении гвардии, из боязни о том, что станется с ними, остающимися на месте.
Это опасение было, впрочем, напрасное. Государь не бросил своей столицы без защиты. В Петербурге оставлены были от каждого пехотного полка гвардейского и гренадерского корпусов по 4-му батальону, составленному из собранных в 1848 году бессрочно-отпускных, и от кавалерии запасные эскадроны.
Доступ у нас в университеты всегда был открыт лицам всех свободных состояний, выдержавшим испытание в науках гимназического курса. При всем том, не говоря о праотце наших университетов, Московском, другие, учрежденные или окончательно преобразованные в 1802 году, долго, кроме Виленского и Дерптского, стояли почти пустые, потому что в общей массе народа, даже в самом дворянстве, не существовало еще истинной потребности учиться. Общее стремление давать юношеству высшее образование возникло лишь вследствие указа 6 августа 1809 года, заградившего производство в коллежские асессоры и в статские советники без испытания в науках и даровавшего кончившим университетский курс важные служебные преимущества. Сперва это возбуждение явилось, так сказать, насильственно, частью с переломом старинных предрассудков; но потом, действием времени и данного единожды движения, оно влилось в нравы и из средства искусственного превратилось в естественный порядок вещей. Все бросилось учиться, и при упомянутой выше свободе доступа в Московском университете находилось более 1000 студентов, в Петербургском более 700, в Дерптском более 600, и т. д.
Вдруг в мае 1849 года разнесся слух, что для университетов установлен комплект студентов, и что цифра их впредь ни в одном не может превышать трехсот. Слух этот вскоре подтвердился напечатанным во всех газетах объявлением ректора Петербургского университета, что по причине полного в нем комплекта в 1849 году приема не будет.
Откуда возникла эта мера и какие были к ней побуждения, — никто положительно не знал. Она не рассматривалась ни в Государственном Совете, ни в Комитете министров, и только по умозаключениям ставили ее в связь с западными происшествиями, а инициативу последовавшего о ней повеления приписывали собственной мысли государя. Но одно несомненно: эта мера возбудила в то время общее неудовольствие и, даже в людях самых благонамеренных, общее сокрушение.
— В других государствах, — говорили многие, — потребность высшего образования родилась из самой жизни народной и из общественного там быта, а у нас она произведена и развита единственно действием правительства, и вдруг, действием того же самого правительства, отнимаются средства к удовлетворению потребности, им же возбужденной!
— Какие же, — продолжали, — останутся средства воспитывать детей, когда лицеи, училища Правоведения и проч. переполнены, и никто в них попасть
— Да и от чего, — спрашивали, — наконец, тысяча молодых людей будут в университете опаснее трехсот, если только в соразмерность с числом увеличатся средства надзора умственного, нравственного и дисциплинарного? Почему именно триста, а не двести или не четыреста и т. д.
Словом, эта мера была одной из самых непопулярных в царствование императора Николая, и последовавшее вскоре за тем изъятие для факультетов медицинского и богословского (для последнего в Дерпте) не могло ослабить произведенного ею крайне неприятного впечатления.
Впоследствии я слышал от великой княгини Елены Павловны, что истинное побуждение к ограничению числа студентов заключалось не в политических событиях того времени, как все думали, а совсем в другом обстоятельстве. Государю было очень неприятно, что дворянство, по его замечанию, все более и более уклоняется от военной службы, так что в последние два года оказалось необходимым, для наполнения сколько-нибудь офицерских вакансий, выпустить из кадетских корпусов мальчиков, не окончивших курса. Вследствие того он надеялся, стеснив средства к поступлению в университеты, снова побудить через то молодых дворян идти в военную службу.
— По крайней мере, — сказала мне великая княгиня, — я слышала, что император произносил это при мне, и я вам повторяю, что он сказал в моем присутствии.
Я не записываю в настоящих листах ничего ни о поездке государя летом 1849 года в Варшаву и оттуда далее на венгерскую границу, о чем не мог бы рассказать более того, что известно по газетам и историческим документам, ни о болезни и последовавшей 16 июня кончине великой княжны Александры Александровны, потому что в это время я находился в отпуску в Ревеле. Точно так же и описание военных действий наших в Венгрии, отойдя, со всеми политическими его последствиями, в область истории, стоит вне скромного круга личных воспоминаний человека, отдаленного от этих событий и расстоянием и всем практическим направлением его жизни.
Я с семейством моим проводил это лето на морских водах в Ревеле. 4 июля прибыли туда же наследник цесаревич с супругой и августейшими их сыновьями, и мы узнали, что государь возвратился в Петербург 30 июня, сюрпризом для императрицы, ко дню ее рождения. У Луги сломалась коляска, и он, в нетерпении увидеться скорее с семейством, прискакал оттуда на перекладных; но вскоре опять уехал в Варшаву, как пункт, ближайший и к театру военных действий, и к центру дипломатических сношений.
Пребывание наследника цесаревича в Ревеле, который не видел его с десятилетнего возраста [208] , продолжавшееся до ночи с 10 на 11 июля [209] , сопровождалось многими трогательными и, в некотором смысле, историческими моментами. К сожалению, описание их также стоит вне круга настоящего моего предмета; но я позволю себе, однако, упомянуть здесь о приветствии, произнесенном государем цесаревичем эстляндскому дворянству, как имеющем непосредственное отношение и к биографии императора Николая.
208
Император Александр II исправил: «с одиннадцатилетнего возраста».
209
Из Ревеля его высочество уехал, через Ригу и Вильну, в Варшаву, для соединения с государем.