Западня
Шрифт:
— Матушка наша, хозяюшка наша…
Он не знал, что еще сказать, но и эти слова показались Лали очень ласковыми, ведь она не была избалована. И девочка стала утешать отца. Самое обидное, что она детей не успела вырастить и вот теперь уходит от них. Но он позаботится о малышах, правда? И прерывающимся голоском она объясняла, как надо ходить за ними, как их мыть, как одевать. Отец, окончательно одурманенный винными парами, лишь тряс головой и смотрел осоловелым взглядом на умирающую дочь. В сердце у него что-то дрогнуло, но он ничего не мог из себя выдавить; плакать же он не умел, так как шкура у него была дубленая.
— Вот еще что, — продолжала Лали, помолчав. — Мы должны четыре франка семь су булочнику — надо будет заплатить. У госпожи Годрон наш утюг, ты его забери… Я не варила супа сегодня, не могла… Там есть хлеб, поставишь разогреть картошку…
До последнего
Жервеза с трудом сдерживала слезы. Ей хотелось хоть немного облегчить страдания Лали; видя, что рваное одеяльце сбилось, она решила перестелить постель и открыла жалкое тельце умирающей. Боже милосердный! На девочку было страшно и больно смотреть! Каменное сердце и то не выдержало бы! Плечи едва прикрывал обрывок какой-то старой кофты, заменявшей Лали сорочку; да, она была обнажена, и эта нагота напоминала кровоточащую, скорбную наготу мученицы. Не тело, а одни кости, обтянутые кожей. Узкие лиловатые полосы шли по бокам до самых колен — следы отцовского кнута. Руки были тоненькие, как спички, и на левой виднелся темный кровоподтек, словно кто-то сжал ее клещами. На правой ножке зияла не затянувшаяся рана, которой Лали не давала зажить: ведь бедняжке даже некогда было присесть. Синяки же покрывали девочку с головы до ног. Что может быть ужаснее истязания детей, грубых мужских лап, калечащих беззащитную крошку, страданий беспомощного ребенка, изнемогающего под тяжестью такого креста?! Да, верующие в церкви преклоняют колена перед изображением мучениц, нагота которых менее священна! Жервеза снова нагнулась над Лали, позабыв укрыть ее, потрясенная до глубины души видом этого распростертого перед нею тельца; и ее дрожащие губы с трудом подыскивали слова молитвы.
— Закройте меня, госпожа Купо… пожалуйста… — прошептала девочка.
Своими слабыми ручонками она попыталась натянуть одеяло, стыдясь за отца. Бижар сидел отупевший, не спуская глаз с умирающего по его вине ребенка, и все мотал головой, как бык, которого кусают мухи.
Укрыв Лали, Жервеза почувствовала, что она не в силах здесь оставаться. Умирающая совсем ослабела, она уже не говорила, только черные глаза смотрели по-прежнему задумчиво и покорно на обоих детей, вырезавших картинки. В комнате постепенно темнело. Совсем ошалев при виде этой агонии, Бижар погрузился в пьяное забытье. Нет, нет, жизнь отвратительна! Какая гнусность! Ах, какая гнусность! Не помня себя, Жервеза выскочила из комнаты и спустилась по лестнице; мысли у нее путались, и все на свете так ей опротивело, что хотелось броситься под омнибус, чтобы покончить с этой жизнью раз и навсегда.
Она бежала по улице, проклиная злую судьбу, и вдруг очутилась перед мастерской, в которой работал Купо, так по крайней мере он говорил. Ноги сами привели ее сюда, а желудок уже снова затянул свою жалобную песенку, бесконечную песнь голода, которую она успела выучить наизусть. Если ей удастся перехватить мужа при выходе, она отберет у него деньги и купит чего-нибудь поесть. Ждать осталось не больше часа — уж как-нибудь скоротает время; надо запастись терпением, ведь она крепится со вчерашнего дня.
Мастерская помещалась на углу улицы Шартр и улицы Шарбоньер, и на этом паршивом перекрестке ветер так и свистел, словно играл в догонялки. Брр! Не больно тепло разгуливать здесь! Будь у нее на плечах меховая шубка, куда ни шло! Небо было по-прежнему унылого свинцового цвета, и снег, скопившийся в облаках, прикрывал город как бы ледяным колпаком. Ни снежинки не падало, но в воздухе стояла напряженная тишина, предвещавшая Парижу новый наряд — красивое бальное платье, белое и чистое. Жервеза вглядывалась в небо, прося господа бога повременить немного и не спускать до поры до времени своего кисейного полога. Она выбивала дробь ногами и никак не могла оторвать глаз от бакалейной лавочки напротив, затем поворачивалась к ней спиной — к чему понапрасну дразнить себя? Развлечься на перекрестке было нечем. Редкие прохожие бежали рысцой, кутая нос в кашне. Оно и понятно — кому придет в голову торчать на улице, когда холод пробирает до костей. Тут Жервеза заметила, что у дверей кровельной
Однако из мастерской никто не выходил. Наконец появился один рабочий, за ним двое, потом еще трое; но, видно, это были хорошие ребята, которые честно приносили получку семье: недаром они сочувственно качали головой, заметив женские тени, бродившие у входа в мастерскую. Рослая тетка вплотную придвинулась к двери; вдруг она налетела как ястреб на бледного человека, осторожно высунувшего нос наружу. С ним было покончено в два счета. Жена обыскала его и отобрала все деньги. Попался! Теперь у него нет ни гроша, не на что будет выпить. И маленький человечек, оскорбленный, убитый, поплелся за своим жандармом, хныча, как ребенок. Рабочие все выходили и выходили; завидев у дверей толстую кумушку с двумя детьми, высокий брюнет с продувной рожей быстро повернул назад, чтобы предупредить ее мужа, и когда тот вышел вразвалку на улицу, в башмаках у него были запрятаны две новенькие пятифранковые монеты. Он взял одного карапуза на руки и отправился восвояси, рассказывая всякие небылицы своей хозяйке. А та ругала его, не закрывая рта. Среди рабочих были весельчаки, бодро выскакивавшие на улицу: они спешили прокутить денежки в компании с приятелями. Были также и горемыки с изможденными лицами: вместо двухнедельной получки они судорожно сжимали в кулаке жалкий заработок за три-четыре дня, честили себя лодырями и клялись, что никогда больше не будут пьянствовать. Но ужаснее всего было отчаяние худенькой робкой чернушки: ее муж, красивый малый, удрал у нее из-под носа, да так проворно, что чуть не сбил ее с ног; и вся в слезах она поплелась домой одна мимо лавчонок, ее так и шатало от горя.
Наконец вереница рабочих оборвалась. Стоя посреди улицы, Жервеза не сводила глаз с двери. Право, это становилось подозрительным. Вышли еще двое запоздавших, но Купо все не было. Когда же она справилась о нем у этих почтенных на вид людей, они шутливо ответили, что Купо с Лантимешем отправились ворон считать и потому вышли через заднюю дверь. Жервеза поняла: муж опять солгал — ждать больше нечего. Тогда медленно, с трудом волоча ноги в стоптанных дырявых башмаках, она пошла по улице Шарбоньер. Обед был от нее дальше, чем когда-либо, и ей казалось, что он исчезает, тая в сгущающихся грязновато-желтых сумерках. На этот раз все было кончено. Никакой зацепки, никакой надежды впереди — только мрак и муки голода. Хороша же будет эта проклятая ночь, тяжело опускавшаяся на ее плечи!
Жервеза с трудом шла по улице Пуассонье и вдруг услышала голос Купо. Да, он был здесь, в кабачке «Луковка», и Бурдюк угощал его водкой. Этот пройдоха Бурдюк женился в конце лета, и женился по-настоящему, на даме, хоть и потрепанной, но сохранившей следы былой красоты. Да, это была дама с улицы Мартир, а не какая-нибудь лахудра с окраины! Надо было видеть этого счастливейшего из смертных — он жил как буржуа, разгуливал, засунув руки в карманы, хорошо одевался и ел сколько влезет. Его нельзя было узнать, до того он растолстел. Приятели уверяли, что жена Бурдюка пользуется вниманием многих мужчин. Такая жена, да еще дом в деревне, можно ли желать большего? И Купо с восхищением посматривал на товарища. Подумать только, этот ловкач даже носит золотое кольцо на мизинце!
Когда Купо выходил из «Луковки», Жервеза положила руку ему на плечо.
— Послушай, ведь я жду… Я ничего не ела. Где же твоя получка?
Но Купо с места в карьер отшил жену:
— Не ела? Ну так и соси свою лапу, а другую оставишь на завтра!
Он находил, что не к чему поднимать шум при всем честном народе. Ну что ж из того, что он не работает? Подумаешь, беда какая! Уж не принимает ли она его за молокососа, которого можно разжалобить всякими россказнями?
— Ты что же, хочешь, чтобы я пошла воровать? — глухо спросила Жервеза.