Язычник
Шрифт:
Лет через десять после той путины Бессонов, огрубевший, отвердевший, сам испытал ответственные чувства, вливающиеся в душу, когда, став хозяином маленькой бригады, он целовал первую с начала рыбалки холодную серебристую рыбину. Эта крупная горбуша, мамка, должна была вскоре попасть на сковороду для символиче-ской первой "жарехи", но в ту минуту Бессонов меньше всего думал о гастрономических оттенках рыбалки. Рыба для рыбака много больше, чем просто еда, и человек, участвующий в убиении тысяч и тысяч, пусть маленьких, бессловесных жизней, начинает оценивать мир и себя не так, как обычный желудковладелец, который при слове "рыба" поводит носом. И кем был Бессонов в то мгновение, когда прикасался губами к холодному склизкому рыбьему темечку: человеком - не человеком,
* * *
Через две недели после пожара Бессонов провожал жену на материк. Несколько часов они маялись в Южно-Курильске у пирсовой кассы в толпе таких же утомленных островитян - кто сидел на единственной лавке или низком заборчике, кто на чемоданах, а некоторые сели крэжком в отдалении, на камни.
Бессонов сидел и думал, что можно маяться вот так странно: торопить время и тянуть его - неизбежность торопит, недосказанность тянет. И так, наверное, всегда бывает у человека, плохо ему или хорошо, но время всей его жизни устроено двояко.
– ...ветровку на спине испачкал, - говорила Полина Герасимовна, обелился где-то. И рукав. Сними...
Он с неохотой снял. Она взяла ветровку, пошла к воде, стала нагибаться, чуть приседая в коленях, окунала ладонь в воду и терла испачкавшуюся ткань. Он смотрел на ее полное тело, на котором обтягивался, обхватывая ее всю, тонкий плащ, когда она наклонялась, и он думал тягуче, с мутным осадком на душе: "Вот жена моя, и я прожил с ней столько лет..." И он не в силах был понять, испытывает ли сожаление, что она уезжает. Он, скорее, поверхностно, рассудком понимал, что надо бы пожалеть и ее, и себя, а выходило, что, когда в ее разговоре проскакивало: "...приезжай до декабря" или "...много икры не заготавливай, сейчас не очень выгодно", - он, опережая собственные увещевания, думал с желчностью: "А приеду ли?.. Стоит ли?" Его полнило чувство, что она уезжает, как бы наделенная правами оскорбленной, а он остается с некой виной перед ней.
Она вернулась с берега, но он не надел ветровку, остался в теплой сорочке. Морось кончилась, земля и море парили.
Оба молчали, оба торопили и тянули время. Ему было несколько неловко теперь перед ней: эта ее мягкость и внимание - схватила ветровку, побежала чистить. Но она вдруг ляпнула:
– Ладно, не дуйся, я на тебя обиды не держу.
И он едва сдержался от ядреного словца.
– Ну, спасибо, уважила, - выдавил он, наполняясь раздражением и понимая, что уже не смолчит. Заговорил резковатым тоном: - Ты забыла, наверное, как не я, а ты все перевернула с ног на голову? Разве мне маразм твой нужен был?
– И передразнил гнусаво: - Ой, давай еще годик и еще годик, на машинку бы, на квартирку бы...
– Помолчал и добавил с упрямым сожалением: - А ведь я был полон надежд. Да, у меня были идеи...
– Может, хоть сейчас не будешь? Опять ты со своими идеями...
– Она поморщилась.
– Единственное, чего я хотела, - пожить по-человечески.
– Да откуда тебе знать, что это такое - по-человечески?..
– Но вдруг снизил тон и язвительно добавил: - А ты разве не по-человечески жила? Да ты жила, как заслужила. Ты детсадовский музработник средней паршивости. Чего ты хотела сверх того? В консерваторию?
– Ой, Семен, ты повторяешь одно и то же уже который год.
– Ах, ну да, ты денег хотела, достатка?
– Да, хотела!
– Она ответила с вызовом.
– Но с чего ты взяла, что я тебе такую жизнь должен был обеспечивать? Кто ты есть?..
– Ты совсем уже заболтался... Хотя бы сегодня...
– Ничего не заболтался. Твоя жадность утопила меня. И сама ты в ней утонула. Саранчовая жадность... Да, ты утопила мои идеи, личность мою утопила. Я твоим роботом-добытчиком стал.
– Много ты добыл, - кисло улыбнулась она.
– Ну, чего заслужила... А что ты вообразила? Надо же... Да ты хотя бы баба стоящая была, родила бы семерых детей. А то: "Ой, Семен, мне так плохо было рожать..." А в честь чего, в таком
– Ему хотелось, чтобы его боль проходила и сквозь нее раскаленно... да не как железо - что железо в сравнении со словами, - да, именно как слова, которые каленее железа. И он с горьким удовлетворением видел, что своего добился. Она ссутулилась и побледнела, но молчала, что было необычно, не по ее крикливым правилам. Он сам замолчал, он не смотрел на нее, незачем было смотреть, он и так хорошо знал, что глаза ее мокрые. Он закурил, а когда обернулся, увидел, что она, пожалуй, не приняла близко к сердцу ничего из того, что он наговорил, что, может быть, слушала его вполуха, она была даже не безучастна к нему - она уже не с ним была. И ему горько и обидно стало.
– Мы столько лет вместе...
– сказал он давно обдуманное, но приберегаемое.
– А получается, что всегда были чужими людьми.
Она, наверное, и этого не поняла или только сделала вид, что не поняла. Через пять минут уже положила свою ладонь на его.
– Пожалуйста, вон в том ларьке продают минералку, купи две бутылки, мне в дорогу. На пароходе вода такая мерзкая...
– Хорошо...
– Он ушел, купил две полиэтиленовые бутылки воды, а на обратном пути его затянули в компанию, сидевшую на больших влажных валунах. Знакомый по рыбалке - Юра Вердыш - прямо ухватился за рукав Бессонова.
– Семен, пойдем - за отъезд. Уезжаю я. С концами уезжаю.
Бессонов не пошел бы, но увидел, что она смотрит на него издали, и решил, что она подумает, будто не пошел из-за нее. Он подвернул к компании, присел. Ему налили стакан водки, он сказал:
– Бывай здоров, Юра, не вспоминай об островах плохо, будь они прокляты, - выпил и стал разламывать крабовую ногу - закусить, и уже невольно слушал человека в давно не стиранном джинсовом костюме, приобнимавшего худощавую длинноволосую женщину с темным стареющим лицом. Этот человек, не обращая внимания на окружающих, улыбался широким лицом, скорее, не от выпитого - наверное, добродушие было свойственно его природе. Без аккуратности стриженная бородка, сосульки вихров, мокро наметанные вокруг плеши, - в его неаккуратности было простодушие. Он сказал с удивлением то, о чем уже, наверное, не раз говорил до появления Бессонова:
– Я видел глаз тайфуна...
Теплая мелкая морось опять сплошной пылью повисла в воздухе: дождь - не дождь, и куда летит - вниз, вверх, - не поймешь. Лица привычных к мокряди пьяных людей словно покрылись испариной от небесной влаги. Рыбаку никто не ответил, он убрал руку с плеча подруги и даже чуть отодвинулся.
– Я видел глаз тайфуна!..
– Ну?..
– неопределенно ответил Бессонов.
И человек, широко заулыбавшись, торжественно прохрипел:
– А почему я тогда живой? Я не должен быть живой, а я все ж таки живой!
– Компания на секунду примолкла, и все взглянули на него.
– Кто видел глаз
тайфуна - тот не жилец...
– Он задумался.
– Нас мотало так...
– Взгляд его поблек, и люди вокруг вновь заговорили каждый свое. Он опять повернулся к Бессонову.
– Мотало так, что... прям...
– Он затряс руками, подыскивая слова, опухшее лицо утратило улыбку, покраснело.
– Штормюга!
– наконец выкрикнул он.
– И вдруг - ни ветринки...
– И он опять расслабился, лицо добродушно обмякло.
– Вокруг чернота, а над башкой небо - синее-синее, ну, прям... Глаз тайфуна.
– Он развел руки в стороны, но тут же взъярился, оскалился и бешено зарычал: - А потом вот так! Вот так!
– Теперь руки его будто что-то остервенело раздирали в клочья и разметывали.
– Вот так! Хр-ры!..
– Он взволнованно привстал и вновь сел, ненароком толкнув подругу и не заметив этого, удивленно покачал головой.
– Я видел глаз тайфуна и живой... Мэрээска голая, все лантухи посрывало в море, и со всей команды один Саша Пономарев погиб... Был парень на борту, а когда потом смотрим, нет его. Канул Саша...