Время в тумане
Шрифт:
Но вот сейчас было по-другому. Все ожило. И это случилось оттого, что по кладке прошел человек. Его уже нет, а кладка еще вздрагивает, живет, и это оживляло всю картину. Но пока все это ожило лишь в его мозгу. Немного покачавшись, кладка застыла. Он мучился часа три, но ничего не выходило. Кладка да и вся картина оставались застывшими. Уткнувшись в картонку и мучительно раздумывая, он не заметил, как по мосту прошел доделавший свою акварель Водолаз, а за ним и остальные студийцы. Только Анна оставалась еще на том берегу — рвала цветы.
Наклонив большую голову, Водолаз несколько минут всматривался в картонку, а потом, чуть заикаясь,
— Аня, а ну-ка пройди по мосту. Только м-медленно.
И Анна пошла, улыбаясь, сжимая в руке маленький букетик розовых цветов, легко подстраиваясь под ритм кладки.
— Стой! — крикнул Водолаз, когда она дошла до середины. — Постой. П-попозируй.
И неловким движением своей контуженной руки он пригласил студийцев на дорожку, ведущую к городу.
Они ушли, а Крашев тычками и мазками, не глядя на Анну, старался дописать ее хрупкую фигурку, идущую по вновь ожившей, качающейся кладке, а потом взглянул и понял: сейчас он подойдет и поцелует ее. Он подошел и положил ей на плечи руки; она, казалось, ждала этого — наверное, думала, что он хочет подправить что-то, но потом, когда он поцеловал ее, охнула, выронила букетик, и цветы, рассыпаясь, долго-долго летели розовыми пятнами к воде.
От неуверенности у него сжалось сердце, но вот и руки Анны неловко полуобняли его, и огромное чувство радости и счастья наполнило его.
…Исцарапанный и задыхающийся Крашев выбежал к морю — тихому и спокойному, еле шлепающему волной в старый, просевший, позеленелый мол. Когда построили новый — то ли вода в отрезанной части поднялась, то ли от сознания своей ненужности, — старый просел, и теперь волна, шлепнув в чуть выступающий верх мола, катила дальше по бархатной зелени мха. Крашев не был здесь с того самого, очень жаркого дня конца июля, но, оказывается, этот заброшенный мол с маленьким, посыпанным белым песком пляжем раньше таким шумным, а потом тоже заброшенным и тихим, он помнил всегда. В его сознании он жил тихой, теплой точкой. Как старая материнская хата, дубовая роща, кладка у плотины, школа, городской стадион.
Но сейчас старый мол не вызывал воспоминаний о плавании — кто дальше, ныряниях — кто глубже, и лишь озноб, как после долгого купания, бил его, но это было уже от других причин.
Он всегда гордился тем, что мог управлять собой, своими чувствами, своим здоровым, крепким телом, и его изумляло и пугало то, что произошло и происходило с ним еще и сейчас: привидевшиеся тени над кладбищем, охватившая его трусость, его бег — совсем не спортивный, и все его состояние, больше похожее на истерику. Давило под сердцем. И это тоже пугало.
Ему захотелось сесть — вернее, он уже не мог стоять, — и он сел, придвинув к голове колени, опустив руки на сухой, белый, холодный песок. И пальцы рук мягко вошли в него…
…Безудержное ощущение счастья, в котором он тогда находился, шло не только от Анны. Счастье лилось, казалось, отовсюду. От сине-прозрачного июльского неба, от южного теплого ветра, мягко несущегося с моря, от самого моря, прогретого в их неглубокой бухточке до дна, от зелени гор, от деревьев и цветов, от воздуха, которым он дышал. Какая-то неудержимая реакция чувств бурлила в нем. И ключом к этой реакции была Анна. Чувств было так много, что он задыхался. Но вместе с тем он прекрасно владел собой. Он составил распорядок дня и повесил его на веранде над старым столом. Подъем,
Он уже знал, куда будет поступать. Правда, здесь обошлось без интуиции. Подсказала ему это Анна…
…В тот день, после их первого поцелуя на кладке, они не сразу пошли в городок, а бестолково и слепо гуляли по каким-то полянам и лужайкам — внизу у плотины, а потом полезли вверх, на ближнюю гору. Наверху, рядом с вершиной был маленький срез — терраса, обращенная к морю. Говорили, что чуть ли не древние греки добывали здесь глину для своих амфор. Может быть, так оно и было — стены террасы были необычайно кроваво-красного цвета, но последние годы почти каждый отдыхающий, захватив пару банок консервов и завернув в газету хлеб, лез сюда и, «покорив» двухсотметровую вершину, устраивал на террасе пикник, гордо глядя на маленький городок и чувствуя себя настоящим альпинистом.
Взявшись за руки, не думая о древних греках, альпинистах и амфорах, не замечая ржавые банки, уже толстым слоем покрывшие низ террасы, они молча смотрели на родной городок, на открывшееся громадное море с далеким выпуклым горизонтом, на танкер, равнодушно и уверенно плывущий мимо их городка куда-то далеко-далеко…
— Кем ты хочешь быть? — спросил он ее.
— Архитектором или строителем, — ответила Анна, не задумываясь. — И строить вот такие дома. — Она показала на несколько пятиэтажек в центре городка. Пятиэтажки только что отстроили, и даже отсюда они казались такими огромными.
Он смотрел на большие белые дома, на уплывающий в неизвестное танкер, и слова Анны, произнесенные ею быстро, почти не задумываясь, показались ему значительными и полными какого-то смысла.
Почти физически ясно он представил себе то, что было позади них: гряду маленьких, невысоких гор, а за ними всю страну: большую, строящуюся; вспомнил, как в детстве он прибегал к матери на стройку, и то, как мать катила на второй этаж тяжелые тележки с раствором; вспомнил появившиеся потом длинные, наклонные транспортеры; потом башенные краны, растущие вместе с этажами; грузовые подъемники вне зданий. Все это он знал, и это было ему знакомо.
— Ну, так решено, — улыбаясь, он смотрел на Анну. — Будем строить. Возможности громадные. Место применения — вся страна.
Анна молчала и, тоже улыбаясь, глядела на него, соглашаясь с ним, но вдруг, нахмурившись, сказала:
— А скорее всего я стану учительницей и буду учить рисовать и чертить… Как отец, — добавила она, помолчав.
— И глядеть, как балбесы убегают из твоего класса? Заставлять их рисовать, а потом смотреть на их бессмысленную мазню?
— Может быть… — Она помолчала. — Но всегда найдется, кто любит рисовать… И отец уже стар и болен… — Она вздохнула, поразив его печалью серых глаз на детском круглом лице.
Сам он никогда не думал: больна ли мать, больны ли окружающие… Он был здоров, весел и всегда думал, что все так же здоровы и веселы. Давным-давно ему было жалко смотреть на мать, толкающую тяжелую тележку. Но это было так давно! Его воспитали в понятии: человек может все! Все-все! Надо только действовать, и все изменится. И изменилось. На той же стройке — растворонасосы, краны, и мать больше не катит тележку. Если ты болен — иди лечись. Хочешь поступать в институт — занимайся и поступай. В какой хочешь! Свобода выбора — прежде всего.