ВОССТАНИЕ В ПОДЗЕМЕЛЬЕ
Шрифт:
Поскольку я считался переводчиком, мне, конечно, полагалось быть полиглотом, и я, как мог, справлялся со своей задачей. К тому же в комитете я числился чем-то вроде секретаря. По-видимому, это был единственный в своём роде случай: секретарь-переводчик, который не только не вел никаких записей и протоколов, но даже не имел канцелярских принадлежностей.
Но всё это, в конце концов, не так уж важно. Гораздо существеннее другое. Боюсь, что, слушая мой рассказ о конспиративной группе, собиравшейся по ночам на втором ярусе, вы могли подумать, будто мы отделялись
Особенно запомнилась мне ночь, когда болгарин Иван в первый раз повёл меня на встречу с членами комитета. Знакомство наше состоялось быстро: мы пожимали друг другу руки, и это пожатие было как клятва, как присяга. Курт, помнится, сидел тогда рядом с Васей и рассказывал о том, что маленькая мастерская, в которой я некогда работал, закрывается, и людей из неё переведут к нам. По этом поводу Иван заметил, что сегодня, пока мы были на работе, комендант посетил нашу камеру и значительно сдвинул постели на нижних нарах, освободив место для нескольких человек. Не помню уж, кто из членов комитета – кажется, Шарль – не без вздоха вспомнил, что вместе с другими к нам в цех переведут и безногого Хуана.
– Ну и что же? – спросил Курт.
– Очень уж беспокойный человек этот Хуан! – ответил тот.
– Зато надёжный и верный товарищ! – категорически заявил Вася и, обернувшись ко мне, предложил рассказать комитету, что я прочел в газете, клочок которой получил утром от коменданта.
Я начал. Шарль раза два останавливал меня, напоминая, что говорить надо как можно тише, так, чтобы слышали только те, к кому я обращался. Рассказ мой уже подходил к концу, когда Курт вдруг схватил меня за руку.
Затаив дыхание, мы прислушивались к тому, что делалось в камере.
Внизу, в проходе, кто-то осторожно крался к выходу, еле слышно ступая босыми ногами. По потолку ползла огромная, неуклюжая тень.
Вася быстро соскочил с нар и уже возле самой двери настиг чертёжника Амадея – огромного, костистого старика с обрубленными ушами. Вася преградил ему путь и, схватив за руку, потянул вглубь камеры. Люди вокруг начали просыпаться. Со всех сторон смотрели встревоженные, сердитые лица.
– Вы что задумали? – спросил Вася, посадив старика на краю нар у чьих-то ног.
– Что задумал?.. – угрюмо пробормотал старик. – Тебе-то какое дело, что я задумал…
Он говорил по-итальянски; кто-то из заключённых, знавший итальянский язык, перевёл его слова. Старик пытался избавиться от Васи, но это было не так легко.
– Спроси у него, куда он хотел идти? – обратился Вася к свесившемуся со второго яруса переводчику.
Старик, видимо, не на шутку разозлился. Не желая никого слушать, он только досадливо махал рукой, не переставая что-то бормотать. Переводчик еле поспевал за ним.
– Он
– Так он задумал донести? – спросил заключённый, лежавший рядом с переводчиком.
В камере послышался глухой ропот. Кто-то показал Амадею кулак.
Теперь уже почти никто не спал. Заключённые свесились с нар, наблюдая за тем, что происходило внизу.
Старик не порывался больше к выходу, но продолжал беспокойно ёрзать на месте и что-то бормотать.
– Он говорит, что из-за этого комитета мы все погибнем, а ему ещё жить хочется, – объяснял переводчик.
Неожиданно перед стариком оказался Али.
– А зачем она тебе, эта жизнь? – в упор спросил он. – Ну, допустим, съешь ты ещё двести мисок супа, а дальше что? Дальше? Дальше?..
Али говорил по-французски, и старик, кажется, хорошо его понял. Подойдя совсем близко к Амадею, араб нагнулся к нему и резко бросил:
– Умный полагается на дело рук своих, а глупый – на случай. – Немного помолчав, он тихо добавил: – Прости меня, я не хотел оскорбить твои седины!
– А зачем же вы всё-таки собираетесь? – услышали мы вдруг сердитый голос.
Али оглянулся и увидел рядом с собой одного из заключённых. Громадная лысая голова, лицо цвета плесени, выпуклые водянистые глаза… Привлечённый разгоревшимся спором, человек этот спустился с третьих нар и остановился в проходе.
– Что, собственно, вас интересует? – спросил его Вася.
– Я с вами не разговариваю! – почти крикнул тот, устремив на Васю раздраженный взгляд. – Я хочу понять, – обратился он к обитателям камеры, со всех сторон глядевшим на него, – я хочу понять, неужели всем нам тут так уж хорошо живется, что мы можем позволить себе вызывать недовольство начальников? Вы хотите, чтобы всех нас уничтожили? Почему мы должны рисковать своей жизнью из-за двух-трёх коммунистов?..
Произнеся слово «коммунистов», он, видимо, и сам испугался. Камера примолкла.
Внизу, на том месте, где только что бушевали страсти, вдруг стало пусто. Люди лежали на нарах и делали вид, будто крепко спят. Члены комитета снова забрались и свой угол и тихо продолжали прерванный разговор.
Только большеголовый человек с нездоровым цветом лица одиноко стоял в проходе, и взгляд его испуганно блуждал по нарам. Казалось, ещё секунда, и он заплачет, закричит: «Люди, помогите! Не оставляйте меня одного! Одному страшно!»
Говорить о жалости в наших условиях было бы, по меньшей мере, наивно. Мы забыли о таком чувстве, как жалость. Скажите мне, прошу пана, кто кого должен был жалеть: здоровый – больного за то, что у того кончаются силы, или, наоборот, больной – здорового, для которого эта мучительная кротовья жизнь будет тянуться ещё непомерно долго? Нет, нас никто не жалел и мы никого не жалели! Но этого человека, оказавшегося в одиночестве среди таких же, как он, обездоленных людей, мне почему-то стало до боли жалко. «Какую же казнь может выдумать себе человек!» – думалось мне.