Воспоминания
Шрифт:
Судьба «Возникновения мировой войны» оказалась более бледной, чем судьба «Сараевского убийства».
Авторский экземпляр, присланный Соцэгизом, привел меня в состояние экстаза. В Ленинграде в те дни стояла оттепель: моросил дождь со снегом. Я носил авторский экземпляр в портфеле, куда бы я ни шел, и, несмотря на снег и дождь, время от времени вынимал его из портфеля и нежно гладил мою книгу, все еще не веря своим глазам. Когда я ложился спать, то моя книга лежала у меня не под подушкой, а на подушке. Шура сердилась и… сияла.
И не я один был влюблен в свою книжку. В самые голодные месяцы блокады Ленинграда в ноябре-декабре 1941
М.А.Гуковский, эвакуируясь в марте 1942 г. с остатками Ленинградского Университета в Саратов, вез в своем чемодане коллекцию собранных им инкунабул, написанные им книги и рукописи и… мою книгу. Всю остальную библиотеку он оставил в Ленинграде.
В марте 1942 г., когда наша группа преподавателей Ленинградского Университета застряла на несколько недель в Казани, ожидая вскрытия Волги и Камы, чтобы проехать в Елабугу, в библиотеке Казанского Университета я назвал свою фамилию. Директор библиотеки ахнул и радостно пожал мне руку: «Какие киты науки к нам пожаловали!» А «кит науки» был голодным и ободренным скелетом, едва державшимся на ногах!
Наконец в Минске, когда я пришел в 1954 г. в Белорусскую республиканскую библиотеку имени Ленина, чтобы получить абонемент на дом, директор библиотеки, страстный библиофил, повел меня в свой кабинет и, показав на койку, окруженную книгами, лежавшими на столе, на тумбочке, на полу, сказал: «Я сплю в окружении самых любимых книг. Среди них и ваша», – и показал мне на тумбочку, где она лежала.
После капитуляции Германии и еще до фултонской речи Уинстона Черчилля из Англии в Ленинград прие хала группа студентов Кембриджского Университета, специализирующихся на изучении России дореволюционного и советского периода.
Английских гостей, прибывших со своими преподавателями и руководителями, принимал декан исторического факультета, профессор В.В.Мавродин, а переводчиком при нем (Мавродин не знал английского языка) был заведующий кафедрой экономической географии Азии в Ленинградском Университете В.М. Штейн, бывший в двадцатых годах финансовым советником Сунь Ят-Сена.
В ходе беседы гостей, между прочим, спросили о том, кого из ученых-историков в нашем Ленинградском Университете они знают.
Гости ответили: академика В.В.Струве (расшифровка Лейденского папируса дала В.В.Струве мировую известность), академика Е.В.Тарле (за его работы о Наполеоновской эпохе) и профессора Полетику (за работы о Первой мировой войне).
Я был доволен. Третьего места мне было вполне достаточно.
Лично я больше всего рад тому, что мне удалось написать весьма обоснованную документальным материалом книгу (в ней свыше 1500 цитат и ссылок на дипломатические документы и мемуары), книгу о механизме и методах развязывания Первой мировой войны. Я задумал написать свою книгу еще в сентябре 1914 года, то есть через полтора месяца после ее и помнил
Летом 1936 года произошло слияние истфака Ленинградского историко-филологического института с истфаком университета. Я получил почетное предложение: меня приглашали «по моим научным трудам» в университет в качестве профессора или, по крайней мере, «и.о. профессора» на кафедру «истории нового времени». В 1936 году никакой ученой степени и никакого ученого звания я еще не имел. Это было то, о чем я не смел и мечтать в 1918-1919 годах, когда окончил университет в Киеве и был оставлен «профессорским стипендиатом» (аспирантом) по кафедре русской истории для подготовки к научно-преподавательской деятельности. Таким образом, это было приглашение, вызванное уважением двух исторических факультетов (историко-филологического института и университета) к моим научным трудам.
Я проработал в Ленинградском Университете 15 лет (1936-1951 гг.). Здесь я в 1940 году защитил диссертацию на степень доктора исторических наук, был утвержден в ученом звании профессора кафедры истории нового времени и здесь же, в Ленинградском Университете, будучи беспартийным, стал заведовать кафедрой истории международных отношений и внешней политики СССР, хотя это была «номенклатурная должность».
Студенчество истфака отличалось от студенчества других вузов. На исторический и филологический факультеты шли не для того, чтобы сделать карьеру, а для того, чтобы получить образование. Наиболее способные (один-два процента от каждого курса) рекомендовались в аспирантуру, но огромное большинство стало учителями истории или русского языка в средней школе.
Учитель средней школы – какая же это карьера для партийного или комсомольского карьериста? Но молодые люди шли на истфак в огромном количестве: на одну вакансию на первом курсе приходилось вначале 5-6, а позже и 10-12 претендентов. Они шли на истфак, гонимые любознательностью к недавнему прошлому и любовью к истории, поскольку история позволяла сравнить настоящее с прошлым и давала ключ к будущему. Именно потому история была опасной наукой.
Этот огромный интерес молодежи тридцатых годов к истории я объясняю тем, что и сама молодежь, и ее отцы, и деды оказались свидетелями двух общественных катастроф, мало чем уступавших геологическим катастрофам.
Первой из них было исчезновение в результате октябрьской революции на одной шестой части земного шара даже той крупицы свободы мысли, слова, совести и прочих гражданских (политических) свобод, какие были прокламированы в манифесте 17 октября 1905 года, и весьма урезаны реакцией и царской властью в 1906-1914 годах. И это в эпоху победы и утверждения гражданских свобод и правового государства в большинстве передовых стран в 1871-1914 годах! Этот факт волновал и тревожил молодежь. Она хотела знать, как и почему это произошло.