Восход
Шрифт:
— А ну тебя ко псу! — отмахнулся мой друг.
К нашему столу подошел не лихой кудряш парень в голубой рубахе, обслуживающий кабинет для избранных людей, преимущественно оптовых спекулянтов, а сама хозяйка. Я заметил, что, как только мы вошли, она очень пытливо осмотрела нас. Может, мне, по привычке всегда быть настороже, это только показалось? Но мы ведь все-таки чем-то отличались от других. Оба во френчах, в кепках, в хороших ботинках. Видно, хозяйка, дородная, с двойным подбородком, с заплывшими от жира острыми, свиными глазками, была тертый калач. Если уж не по нашей одежде,
Впрочем, эта толстуха легко могла узнать меня или Ивана Павловича. Возможно, я выдавал ей в отделе управления пропуск для проезда по железной дороге в Пензу, предположим, к больной несуществующей сестре или к дочери, выходящей замуж. Такие справки легко выдают сельские Советы с подписью и печатями, а в самом-то деле — черт их разберет! — многие просто ездят по своим спекулянтским делам.
Могла и эта ожиревшая не по времени женщина побывать как спекулянтка в УЧК и там увидеть Ивана Павловича.
Словом, нам не особенно понравилось, когда она сама подошла к нашему столику. Этим она уже обратила на нас внимание сидевших в чайной людей. А нам такое дело совсем не нужно.
— Здравствуйте, гости дорогие! — нараспев протянула она.
— Здравствуй, хозяюшка дорогая! — в тон ей отозвался Иван Павлович.
— Что закажете, гости дорогие?
Это уже звучало насмешкой, хотя в голосе того не слышалось.
«Ну и пройдоха!» — подумал я, а вслух спросил:
— Чем же мы для вас дорогие? Неизвестно еще, что закажем. А вдруг самые дешевые будем?
— А я не о деньгах. Разь я не вижу? Да вы ничего, не стесняйтесь.
— Или признаешь нас? — в упор спросил Иван Павлович.
— А зачем мне знать-признавать? Бывают у нас разные и всякие. Комиссары из Пензы, начальство со станции, военные командиры, ну, из нашего города тоже. Ко всем таким людям нужно теперь уваженье иметь. Народ-то о-очень даже умственный. Не как мы, чурбаки с глазами.
Вот как ловко она повернула!
— Вон хоть тех взять, — указала она на галдевших людей. — Одно бы им — по базарам разъезжать, спекуляцию разводить, разруху примножать да чертов самогон глохтить. А с проклятого самогона их на чай и бросает… Когда же, люди добрые, — вздохнула она сокрушенно, — этот самогон Советска власть прикончит? Когда чека доберется? Глядите, вон двое сидят. Пришли — ни в одном глазу. Попросили чаю, напились — теперь лыка не вяжут. А ведь что? Ведь могут погрешить. В чайной, скажут, самогонкой торгуют. В чайниках, скажут, его подают. Могут сказать, а? Могут, знамо.
Не поймешь — глупа трактирщица или глаза отводит.
Посмотрим, что дальше будет.
— Нам три пары чаю.
— Покрепче? — спросила она, да как спросила! Сожмурила глаза, что-то сделала ими такое, будто в заговор нас втягивала, и вдобавок покосилась на соседний стол.
— Мы крепкий любим, — ответил Иван Павлович. — Самый крепкий.
Трактирщица обрадовалась, глаза стали пошире, загадочно улыбнулись Ивану Павловичу и, низко склонившись, насколько ей возможно, спросила его:
— К чаю-то яишенки
Мы переглянулись с Иваном Павловичем.
— Старшой, говори! — сказал я предчека.
— Колбасы не надо, — отказался Иван Павлович. — Сварите вкрутую дюжину яиц. Гуся на троих да воблы там.
— Огурцы забыли! Малосольны. Сама солила. С укропчиком. К самому крепкому чаю как есть хорошо.
— Давайте огурцы, — согласился Иван Павлович.
— Чу! — погрозилась зачем-то она ему и ушла.
На меня никакого внимания. Значит, за пропуском ко мне не приходила. Да я ее, такую, сразу запомнил бы.
Когда хозяйка, покачивая бедрами, скрылась в двери за буфетом, Иван Павлович посмотрел на меня.
— Петр, тут чертовщина.
— Думаешь, распознала нас?
— Все может быть. Но зачем она подмигнула нам?
— Иван Павлович, друг, подмигнула она не нам, а лично тебе. Да, да! Втюрилась она в тебя, красавца, с одного взгляда страсть как. Теперь проходу тебе не будет, пока… пока ты не обвенчаешься с ней в церкви. Она — вдова, бездетна…
— Иди-ка ты со своими баснями к черту! Я всерьез.
— А если всерьез, то зря ты отказался от конской колбасы из молодого жеребенка. Я страсть обожаю конину, особенно сваренную с вермишелью. У нас в трактире татары такую заказывали. Ты же знаешь, что у меня прапрадед был татарин из Рахмановки?
— Ну и обожай свою конину, мамай гололобый.
— Иван Павлович, маму я тоже люблю. Она из вашего села, от Рябовых. На Низовке против фельдшера была их изба. Первый муж ее пекарь, Стенин Лазарь. Видишь, как все гладко идет? А что хозяйка еще раз оглянулась и подмигнула, то уж нам вместе. Да кому же ей подмигнуть, как не нам, юношам?
— Вот и женись на ней, юноша, — порекомендовал Иван Павлович.
— И женюсь. А мне что? С Леной не вышло, тут получится. Женюсь и первым делом пропишу на себя весь этот трактир с буфетом, огородом, со скотом и запасом самогона. Вывеску закажу художнику Телятникову в нашем городе, новую. Будет на ней не «Лопухин», а «Наземов и товарищи». Это на всю нашу коммуну холостяков намек. Тебя сподручным по финансам. Ты — математик, алгебру знаешь…
— Ба-а! — воскликнул Иван Павлович. — Глянь, сам Андрей пришел.
Действительно, вошел Андрей. Первым делом он строго осмотрел все помещение, зачем-то запрокинув голову, потянул широким носом и вдруг неожиданно чихнул.
— Будь здоров, борода! Усы попридержи, выскочат, не найдешь, — предупредил я его.
— Вон куда вы забились! А накурили, идолы, как в церковной сторожке во время святой литургии.
Андрей снял картуз и, как человек богомольный, принялся креститься в наш угол. Мы и не заметили, что над нами в углу два образа: божьей матери Троеручицы и Пантелеймона в военной алой форме с голубой лентой через плечо. Целитель Пантелеймон в левой руке держит четырехгранную посудину в виде чернильницы, а в правой помазок с елеем.