Владелец Йокнапатофы
Шрифт:
Завершается все предопределенно — подстрекателя бунта расстреливают, Иисуса, вернувшегося на землю, вновь подвергают распятию. И снова четко расставлены евангельские символы. После приведения приговора в исполнение голова Капрала обрамляется венцом из колючей проволоки, вместе с ним казнят двух солдат, виновных в мародерстве и убийстве, — разумеется, два евангельские разбойника, посаженные на крест слева и справа от Иисуса. Затем сестрам Капрала и его невесте (проститутка из Марселя — она же Мария Магдалина) разрешают захоронить его тело, но после артиллерийского налета могила оказывается пустой и т. д.
Разумеется, трагический финал наступает не сразу. Между пришествием и распятием пролегло широкое поле, на котором разворачивается напряженная
Капралу противостоит Верховный Главнокомандующий союзными войсками, как выясняется, его собственный отец. В некотором роде он подобен Понтию Пилату. Наделенный правом помилования, он устраняется от непосредственного участия в суде над мятежниками, предоставляя решить дело военному трибуналу — синедриону. Но в еще большей степени это сам Сатана-искуситель. Он и искушает. Сначала предлагает устроить побег — это жизнь и свобода. Но свобода личная, ибо людям, человечеству она не только не нужна — губительна. Снова выступает тень Достоевского: как Великий Инквизитор, Верховный Главнокомандующий выступает стражем сладостной неволи.
Капрал не уступает соблазну. Тогда отец пытается воззвать к чувству милосердия, предлагая "высшую радость — радость сострадания и жалости": можно спасти Полчека-Иуду, которому грозит смерть. Капрал отказывается вновь — такое спасение означало бы амнистию предательству.
Наконец, Главнокомандующий находит еще один путь: он готов открыть всем тайну родства и разделить с сыном власть, богатство, воинскую славу. И в третий раз Капрал отказывается, не просто свою честь и достоинство защищая — совесть, честь, достоинство человечества, которое любые сделки могут только унизить.
Надо сказать, в этом интеллектуальном поединке Главнокомандующий выглядит не то что сильнее — этого, конечно, быть не может, это разрушило бы идею, — но интереснее, сложнее Капрала. Сатана, Демон, бес-искуситель, но какой-то незавершенный бес, бес, наделенный величием и абсолютно не свойственными этому существу добротой, более того — уважение к своему естественному противнику — человеку. Может, поэтому и сделал его Фолкнер отцом Капрала. А может, для того, чтобы показать: ничто не существует в чистом виде. Во всяком случае этот герой постоянно двоится. Фолкнер так его себе и представлял: "Это мрачный, величественный, падший ангел. Мне не интересен ангел, сияющий, благородный, меня занимает ангел мрачный, воинственный, падший… Старый генерал был Сатаной, которого низвергнули с небес, потому что сам Бог боялся его".
И все-таки даже подобная двойственность не вполне оживляет героя, он остается тезисом в системе других тезисов. Быть может, невзначай, но автор сам на то намекнул: "Этот герой важен как средство достижения цели". Как для всех остальных, для него заготовлены ударные слова о человечестве и человеке: "Я знаю, что в нем заложено нечто, заставляющее переживать даже войны. И даже после того, как отзвучит и замрет последний колокол проклятия, один звук не угаснет: звучание его голоса, в котором — стремление построить нечто более высокое и прочное, и могучее, более мощное и долговечное, чем все то, что было раньше, и все же исходящее из того же старого первородного греха, ибо и ему в конце концов не удастся стереть человека с лица земли. Я не боюсь… я уважаю его и восхищаюсь им. И горжусь, я в десятки раз более горд бессмертием, которым он наделен, чем он горд тем божественным образом, что создан его мечтой. Потому что человек… "Выстоит", — сказал Капрал. — "Нет, больше, — гордо отозвался Главнокомандующий, — он победит"".
Из Нобелевской ли речи перешли эти торжественные слова в роман, из не опубликованного ли еще романа в речь, — неизвестно, да и значения не имеет. Важно другое. Эстетика публичного выступления, прямо заявленное кредо — это одно, эстетика прозы, даже прозы интеллектуальной, — все-таки другое.
В какой-то момент Фолкнер попытался вочеловечить «формулу», тогда и возникла вставная новелла об охромевшей лошади
Как-то Фолкнер сказал, что в основе «Притчи» лежала идея. Потом вроде бы опроверг себя. "Не стеснил ли специфический замысел романа ваше воображение?" — спросили его, и он ответил: "Очевидно, там, где столкнулись воображение и замысел, замысел стал проявляться… нет, замысел все-таки уступил. Когда чему-нибудь надо было подчиниться, уступал и подчинялся замысел, а не воображение. Может, поэтому и приходилось переписывать и переделывать: надо было примирить замысел и воображение".
Обманываться может любой, даже и такой неизменно строгий, беспощадный по отношению к себе художник, как Фолкнер. Правда, Джилл Фолкнер Саммерз утверждала, что ее отец, "закончив книгу, не испытал удовлетворения… Он писал на религиозную тему, потому и решил, что должен получиться великий роман. Но он не получился, и мне кажется, отец всегда это знал. Он знал, что занялся не своим делом". Скорее всего Джилл навязывает Фолкнеру собственное и вообще распространенное мнение. Сам он, во всяком случае, ничего подобного не говорил.
Но другие, действительно, говорили. Мнение текущей критики писателю могло быть безразлично, даже если он и видел рецензии. Но вот слова Томаса Манна. Он обнаружил в романе "самое лучшее: любовь художника к человеку, его протест против милитаризма и войны, его веру в конечное торжество добра". И в то же время «Притча» как творение литературы Манну не понравилась: видно, говорил он, что "писатель потел над работой — не напрасно, конечно, но потел, — а это не должно быть заметно, ибо искусство обязано придавать трудному легкость… Очень уж тут все систематично, четко, ясно…".
Фолкнер всерьез полагал, что, завершив «Притчу», он сможет со спокойной совестью оставить писательство и заняться, ввиду приближающейся старости, тем, чем он всегда так любил заниматься, — домом, фермой, охотой. А под настроение можно присесть и к столу, набросать рассказ-другой. Благо, о деньгах теперь думать не приходилось.
Получилось иначе. Колодец еще далеко не высох.
Глава XIII Линда
В середине прошлого века американского писателя и философа Генри Дэвида Торо, жителя Конкорда, такого же маленького, как и Оксфорд, городка, только на Северо-Востоке, спросили, много ли ему приходилось путешествовать. "О, да, — ответил он, — я много путешествовал по Конкорду". Человек неуемного общественного темперамента, Торо, однако же, предпочитал жизнь отшельническую. Даже крошечный Конкорд показался ему в какой-то момент ярмаркой, и он на полтора года удалился в лес, построил на берегу пруда хижину и написал там книгу, впоследствии прославившую его имя, «Уолден».