Верую…
Шрифт:
Недавно где-то наткнулся (кажется, у Б. Бурсова) на цитату из письма Достоевского — к жене, если не ошибаюсь… Там он жалуется на критику его взглядов из враждебного ему радикального лагеря. «Что же я, по их мнению, религиозный фанатик какой-нибудь!» — пишет он.
Вот эта боязнь прослыть фанатиком, человеком, беззаветно преданным христианству и церкви Христовой, — эта интеллигентская стеснительность, за которой стоит маловерие, на протяжении двух веков мешали нашей литературе (а литературе западной еще больше) стать настоящим учителем жизни…
Знали бы наши «мастера слова», куда они идут и куда влекут читателя!.. Убежден: доживи Л. Н. Толстой до революции
Воистину, что имеем, не храним…
Как много имели и как небрежно хранили эти духовные сокровища наши отцы и деды.
После Аввакума Петрова, пожалуй, никто в русской литературе не выступал так же пламенно и бесстрашно в защиту своей православной веры… Только триста лет спустя зазвучал в полную мощь гневный и скорбный голос другого нашего страстотерпца и борца за веру, появился и пошел по рукам в бледных машинописных копиях рассказ о святой заутрене в Переделкине… Однако роль Александра Солженицына в возрождении в нашей стране веры — это особая и большая тема.
Пробовал вспомнить сейчас: кого еще можно поставить между Аввакумом и Солженицыным? Не Мережковского же? Не Блока с его декадентским метанием от ненависти к любви. В поэзии, правда, был гениальный «Бог» Державина, были «Молитвы» Лермонтова, были «Пророк» и «Отцы пустынники» Пушкина, был Федор Тютчев, были Жуковский, Майков, Хомяков, Ахматова, Пастернак…
Но не было больше в русской словесности за указанные три столетия одержимых, не было убежденных проповедников веры, рыцарей фанатизма, того религиозного фанатизма, обвинений в котором так боялся автор «Братьев Карамазовых» и несостоявшейся «Жизни Иисуса Христа».
Самого Достоевского я давно не перечитывал, а только что, на этих днях, кончил читать «Воспоминания» А. Г. Достоевской. Эта книга, не в пример многим другим женским мемуарам (например, «Воспоминаниям» А. О. Смирновой-Россет), слывет у нас как неоспоримо достоверная…
Какие же мысли вызывает эта книга?
Конечно, Достоевский на ее страницах может показаться мельче, приземленнее, чем он был на самом деле. Сама Анна Григорьевна простодушно признается, что — не дотягивала до своего великого мужа, не все понимала, что он говорил и о чем писал. Зато много мы видим и такого, чего в писаниях Достоевского, в его романах, «Дневнике писателя» и даже в письмах не обнаружишь. Я говорю не о быте, не о том, например, как автор «Легенды о Великом инквизиторе» бегал вечером по Старой Руссе в поисках хозяйской коровы или как он поздно ночью вытягивал через оконную форточку белье, сушившееся во дворе, и развешивал его на кухне… Книга Анны Григорьевны Достоевской показывает нам Достоевского как «фанатично верующего», то есть религиозного, по-настоящему православного русского человека.
Вот они в Женеве ждут первого ребенка. У Анны Григорьевны трудные, затянувшиеся чуть ли не на два дня роды. Видя, как волнуется муж, акушерка
Когда акушерка обрядила ребенка, поздравила родителей с рождением дочери и поднесла ее к ним, «Федор Михайлович благоговейно перекрестил Соню, поцеловал сморщенное личико и сказал: „Аня, погляди, какая она у нас хорошенькая!“». Пятнадцатого мая того же года трехмесячную Соню отпевали в русской церкви (не в той ли же, где сто лет спустя молились мы с Элико?).
А вот три года спустя Достоевские с маленькой дочерью Любой возвращаются из-за границы. «С Варшавского вокзала мы Измайловским проспектом проезжали мимо собора Св. Троицы, в котором происходило наше венчание. Мы с мужем помолились на церковь; на нас глядя, перекрестилась и наша малютка дочь».
Вот Достоевские по литературным делам в Москве. Едут на кладбище, на могилу матери Федора Михайловича, заказывают панихиду. На обратном пути в Петербург их поезд почему-то на целый час задерживается на станции Клин. По случаю Вербной субботы в станционном помещении служится всенощная. «Все стояли с зажженными свечами и вербами. Мы присоединились к молящимся…»
В день смерти Федор Михайлович читает Евангелие, подаренное ему в годы каторги женами декабристов… Накануне, когда он после легочного кровотечения терял сознание, первые слова его, когда он очнулся, были:
— Аня, прошу тебя, пригласи немедленно священника, я хочу исповедаться и причаститься.
Через полчаса из Владимирской церкви пришел священник. «Федор Михайлович спокойно и добродушно встретил батюшку, долго исповедовался и причастился. Когда священник ушел и я с детьми вошла в кабинет, чтобы поздравить Федора Михайловича с принятием Св. Тайн, то он благословил меня и детей, просил их жить в мире, любить друг друга, любить и беречь меня…»
Слово «долго» в приведенной цитате подчеркнул я. Так поступить мог только искренне и глубоко верующий православный, а не просто человек, причисленный к православию, отбывающий положенные церковью обязанности. Такой отбывающий долго не будет говорить духовному отцу о своих грехах…
Да, истинно верующий. Фанатично верующий. Церковно верующий.
И все-таки…
Как мало места занимает в его жизни церковь. То есть как редко он бывает в церкви.
Снились ли ему когда-нибудь те сны наяву, о которых я рассказывал выше?
Читаю у Анны Григорьевны рассказ о поездке в Москву и удивляюсь. Для меня уже одно слово Москва прежде всего связано с московскими церквами, — вернее, с тем, что осталось от ее «сорока сороков». За чем бы мы ни ехали в Москву — на писательский ли съезд, по другим делам, проездом ли за границу, — первое, о чем мы думаем, устроившись в гостинице и оставив там вещи, — это поездка в Сокольники, в тамошний храм Воскресения, где уже более полустолетия хранится московская святыня — икона Иверской Божьей Матери.