Вершители Эпох
Шрифт:
Вайесс ступила на край квадрата, слушая, как неистовствует за спиной Фатум, рыча, что она обязана выбрать, но она не слушала. Под ней был космос, тот самый, до которого она не могла дотянуться тогда, в Храме, а теперь он был на расстоянии шага. И она шагнула — неизвестно куда, в падение и неопределённость, понимая, что вся её жизнь — неопределённость, осознавая, что единственный путь был — вниз, вернуться назад, вернуться в неясность будущего. Космос пролетал перед ней, как плёнка белого мира, как раскрытая книга. И когда через мгновение он закончился, Вайесс обнаружила себя сидящей посреди главной улицы, перед выходом из церкви, поджавшей под себя ноги и запрокинувшей голову.
«Не достанешься никому»
Барьер упал, и улицы наполнились страхом до краёв раньше, чем это сделал песок. Вайесс закричала — громко, во всю силу, так, что
«Боишься, Вершитель Эпох?»
Красная насмехалась над ней, всем своим существом показывая торжество и гордость за то, что была права. Перед глазами пролетела жизнь — не моменты, а лица — лица всех людей, которых она видела на улице, замечала мимоходом, лица знакомых и любимых, Его лицо с этой пронзительной лунного цвета радужкой, и снова цунами — неостановимая, безудержная, неистовая стихия, поглощающая на своём пути сам порядок вещей. Этого нельзя было допустить, она так далеко зашла не просто чтобы это закончилось вот так — глупо, абсолютно глупо. Вайесс подумала, что слова Бога об эгоизме совсем не были бредом, как ей казалось: в этот момент всё её существо было эгоизмом, желанием выжить и продолжать существовать, желанием ходить своими ногами по земле.
«Твои варианты безграничны…»
Пустошь покорно отозвалась на её просьбу, как друг, как старый знакомый, так вовремя подавший руку помощи. В пальцы ударила жуткая боль, и Вайесс казалось, будто её перепонки сейчас лопнут от накатившего шума — тысяч, десятков, сотен тысяч предсмертных человеческих голосов. Это была Пустошь — её непримиримость с прошлым, её настоящее сердце. Смех Красной утонул в чём-то небесно-синем и желеобразном, наполнившем её вены и хлынувшем в голову сплошным потоком воспоминаний и сожалений. Вайесс отпускала их, мирилась с ними, выбрасывала их на задворки памяти, забывала их — она чистила Пустошь, как умелый дворник, одним взмахом метлы смахивающий опавшие листья со ступенек подъезда. Она сражалась с болью, и неясно было, кто победит: сможет ли она принять и поглотить страдание, или же память заберёт её. Пустошь наползала на неё щупальцами, хваталась цепкими крючьями и лезла дальше, срывая кожу до кости чернотой, и сейчас Вайесс ненавидела всё за одну только эту непреодолимую, как стена, боль.
— Давай, ты готова! — прокричал Бог прямо ей в лицо, пытаясь заглушить рокот наползающего океана, и схватил за онемевшую руку. — Представь, чего ты хочешь, всем сердцем, всей душой, а потом пойми, что ты это можешь. Если ты смогла пересилить Пустошь, то и это можешь, точно можешь!
— Да… — одними губами прошептала Вайесс и подняла руку, разминая затёкшие пальцы.
— Теперь сосредоточься и максимально детально представь, чего ты хочешь! — продолжал кричать Бог, давая последние наставления. — Давай, максимально детально, поняла? Потом скажи это настолько громко, настолько возможно, уверь в этом себя и всё вокруг!
Кожа светилась синим, поглощала и усваивала его, перерабатывала и превращала в чистую энергию созидания результата. Вайесс чувствовала, как по венам бежит что-то знакомое, но в то же время ужасно далёкое — как алкоголь, но намного чище и естественнее. По венам бежало счастье — удовольствие от момента, наркотик одной секунды — здесь и сейчас, и больше никогда и нигде. Не существовало больше ни Бога, ни мира, но этот мир всё ещё нужно было сдвинуть — её последняя задача, цель, если быть точнее. Но чтобы что-то сдвинуть, сначала это нужно остановить до невесомости, до нулевой точки состояния в пространстве и времени, до нуля всего, что осталось далеко позади всеобъемлющего синего цвета.
— Остановись.
Мир замер на мгновение, и сразу же продолжил бежать, но уже без Пустоши — Пустошь замерла на месте, цунами остановилось, задев всего несколько кварталов,
— Ты, справилась, ты молодец, — приговаривал Он, смотря, как во сне на её губах играет лёгкая улыбка, — всё получилось, ты справилась…
Бог усмехнулся, закусив губу, и посмотрел вверх, в чистое, перекрытое крышами небо. Теперь всё, к чему он так долго стремился, сбудется, всё сбудется, не может не сбыться…
Костёр
Лес был вневременным, бесконечным, как целая жизнь, как последний её осколок, еле теплящийся у него в руках. Он не мог вспоминать, не мог сожалеть или раскаиваться, потому что времени для этого ещё не хватало. Лес густел, наполнялся запахом листьев и коры, криками птиц и треском ветвей, а Энью продолжал идти, цепляясь за ветки, резавшие лицо и руки, пока от каждого такого прикосновения из глаз текли отвратительно солёные и до боли прозрачные слёзы, а по телу пробегала неунимаемая дрожь. Он ненавидел себя, ненавидел это немощное тело или просто то, что от него осталось, руку, культяпкой висевшую вдоль бока, кровь, капавшую на зелёное — его собственную кровь. Зелёный стал ему претить — он был тошнотворно неприятным, так что голова кружилась, а живот выворачивало наизнанку, заставляя падать или со всей силы облокачиваться на ствол. Он уходил вперёд, но сознание уходило ещё дальше, обгоняя его как минимум на время, как максимум — на расстояние. Одна месть держала их вместе, связывала канатами обещания и ужаса, верёвками семейных и дружеских уз, стоящей перед глазами картиной из чистой боли: смерть учителя, жертва Энн, его, Энью, побег. Силы покидали тело с бешеной скоростью, утекая, выливаясь из ран водопадом из страданий и бесцельного существования. Энью был квинтэссенцией бесцельности, всем тем, что до этого избегал. Злоба вскипала в нём ядовитым пламенем, пробегала жаром по опустошённым венам, ранила сердце.
Энью открыл дверь. Рука с усилием отпустила покрывшуюся мхом ручку, и холод дерева сменился на скрип гнилого пола и шорох мышей. Стало тяжело дышать, и свежий воздух больше не проникал в лёгкие, уступив место затхлости и пыли. В маленьком слуховом окне были видны деревья, но это было совсем другое место, отличное от того, где он был раньше, совсем иное даже по атмосфере, по цветам и образам, возникавшим в голове. Оно не существовало, нигде и никогда, но всё же, он был здесь, и значит, его не существовало тоже, окончательно и бесповоротно. Избушка — старая, старее, чем самые древние здания, которые он видел — ответила на мысль гневным треском и стрёкотом насекомых. На вид комната была небольшой, от силы на несколько человек: покосившийся стол, приставленная практически в упор потрескавшаяся от времени печка, просевшие брёвна стен и изъеденный мышами бесцветный ковёр. Энью пошёл вперёд, задев и уронив единственную табуретку, и она развалилась напополам, сильно ударившись о пол и разлетевшись полегчавшими частями к углам. Дверь напротив тянула его к себе, просила открыть, и он открыл, послушно положив ладонь на такую же шершавую и мокрую ручку.
Он был в той же комнате, снова, но теперь с потолка, выбивая хлюпающий такт, падали капли воды, скатываясь и задевая за острые углы прибитых сверху досок. Вода странно пахла дымом и гарью, резко выделяясь на общем фоне сладковатой застойности и древности, разъедая нос и рот неприятным ощущением жажды и налипшей на тело грязи. Хотелось собрать в руку капли и умыться, убирая скопившиеся грехи, очищая память и душу. Руки сами поднялись к низкому потолку, и по руке скатилась первая едкая, жирная, словно бы восковая капля. Энью слизнул её с руки и протёр второй упавшей в ладонь пропотевший лоб. Кожу защипало, как от спирта, а язык онемел, мешая говорить, но ни двигать губами, ни чувствовать боль он не мог, будто его чувства и возможности были платой за вход в этот бесконечно одинаковый лабиринт.