Верность
Шрифт:
— А у меня… а у меня… — растерянно забормотал Петька и вдруг, крикнув девушке-плановику: — Подожди, не пиши! — схватился за живот и выбежал вон под смех всего цеха.
У красной доски — толпа рабочих. Все графы заполнены. Только против фамилии Петьки — пустота. Вот он появился наконец в дверях; все, толкаясь, бросились к нему.
— Сколько?
Петька мельком глянул на доску. У Петра Кузьмича — триста двадцать.
— У меня — триста пятнадцать, — почему-то очень спокойно произнес он и отошел к своему верстаку. Покопался там, словно ища что-то, и незаметно спрятал остаток деталей в стол. После он их сдал под маркой «вчерашних». Но, видно, кто-то проследил за ним, потому что весь цех узнал, что победителем вышел все-таки
Вечером Петьку принимали в комсомол. В самый разгар собрания в комнату, заполненную молодежью, вдруг бочком влез Петр Кузьмич и осторожно присел на кончик скамьи. Собрание затихло.
— Ничего, ничего, — сказал Петр Кузьмич, — вы того… продолжайте там… — И, наклонившись к соседке — девочке с косичками, — спросил: — Кого разбирают?
— Сейчас Заклепку будут, — сказала девочка. Петр Кузьмич хмыкнул, помолчал и уронил:
— Ты того… Заклепка — не надо… Имя существует.
Петька вышел на сцену, маленький, смешной в своей длинной праздничной рубахе, приобретенной им на собственные деньги, и начал рассказывать свою нехитрую биографию. И все узнали, что у него было хорошее детство («Когда я был еще маленьким…» — сказал Петька, и никто не засмеялся), что в Виннице теплое солнце и очень много садов («Там яблок, груш — чего хочешь!» — сказал Петька), что люди там жили все веселые и добрые, а когда прилетели фашистские самолеты и начали бомбить Винницу, было убито много людей, которые никого не трогали. Потом уже пришли сами фашисты, но Петька их не видел, его увезли в детском эшелоне, а отец с матерью не успели уйти, и, наверное, фашисты их убили… И Петька решил теперь работать изо всех сил, чтобы за все отплатить фашистам.
Взволнованные, падали его слова в тишину зала. Десятки расширенных глаз, не отрываясь, смотрели на Петьку, а он продолжал свой рассказ и не видел никого, кроме своего старого и строгого мастера, и ему одному изливал свою душу…
Петр Кузьмич сидел, опустив плечи и смотря под ноги, тихо посапывал и мял в руках кисет. А когда проголосовали за Петьку, он победно оглядел собравшихся и вышел с таким видом, словно его самого только что принимали в комсомол.
На следующий день он спросил Петьку:
— Ты того… как кормят-то вас?
И, узнав, что кормят хорошо, отошел с недовольным видом. Днем он куда-то уходил и вернулся не скоро, к концу дня.
— Слушай сюда, — сказал он Петьке, — да не вертись, экой ты… — Он помолчал, шевеля бровями. — Там старуха моя… звала чего-то. Поди-ка… сходи…
— Сейчас? — спросил удивленный Петька.
— Ну, сейчас… А чего же? Ступай… — Он почему-то вдруг побагровел и полез за кисетом.
Петька ушел и… не вернулся. В этот день Петр Кузьмич долго не покидал цех. Кончилась первая смена, прошла уже половина второй, и рабочие ушли на обед, а Петр Кузьмич все еще или маячил в окне кабинета начальника цеха, или принимался ходить по опустевшему цеху, пугая крыс, и курил, курил…
К дому он подошел в полночь. Сперва что-то делал в сарае, передвигал там тяжелое и ворчал, потом потоптался во дворе, глядя на небо и наконец постучался в дверь — негромко и прислушиваясь. Ему открыла жена.
— Ну, иди, иди… — услышал он из темноты ее необычно ласковый и вкрадчивый голос.
Задвигая засов, он бормотал, словно оправдываясь:
— Дела все… в цехе-то! Еле ушел…
Они постояли в темноте, не видя друг друга, в молчании.
— Спит… — наконец тихо, дрогнувшим голосом произнесла жена. — Поплакали мы с ним… Вот тебя ждал… книгу читал да и уснул.
Петр Кузьмич легкими шагами, на цыпочках, прошел в комнату. Петька спал, разбросав руки и тихо посапывая; широкое лицо его было смягчено сном и розовело от тепла; на подушке, поверх головы, лежала раскрытая книга. Петр Кузьмич вспомнил, что ее когда-то
Он долго сидел у изголовья Петьки со светлым, будто удивленным лицом и влажными глазами, и что-то вспоминал, и угадывал какие-то подробности в мальчишеских чертах; а сзади него неслышно ходила жена и зачем-то переставляла в комнате стулья. И мягко и отчетливо работали в тишине неутомимые ходики.
— Вот, — не то подумал, не то сказал Петр Кузьмич, — за Якова будешь…
Старики долго не спали. Петр Кузьмич ворочался, курил и тихо рассказывал, как Петька надул его в соревновании, а он не подал виду… И смеялись они, и шепотом разговаривали в темноте, и не могли уснуть.
А ходики мягко и отчетливо все стучали и стучали до утра.
ПЕРВАЯ ЗАПИСЬ
Я долго раздумывал и наконец решил написать заявление в комитет комсомола. Живо принялся за дело и за какие-нибудь полчаса исписал пять тетрадных страниц. Перечитал и засмеялся: что-то уж очень длинно. Разве такие заявления бывают? В заявлении все, должно быть коротко и официально. Как же быть? Коротко не скажешь о моем деле. Я поговорил с Зиной Кашириной. Она мне посоветовала написать коротко, а все, что я изложил в тетради, рассказать словами. Я ее похвалил: умница, сразу нашла выход из положения! Она обиделась, думала, что смеюсь. Странные у нас отношения. Впрочем, не буду забегать вперед.
Как-то в беседе она сказала мне, что очень хорошо вести дневник: учишься правильно излагать свои мысли. Это особенно важно, подчеркнула она, для нас, молодежи. Ее мысль мне очень понравилась. Я решил: пусть мое длинное заявление будет первой записью в дневнике. В дальнейшем каждый день, понемногу, буду описывать главные события моей жизни. А все, что я изложил в первой тетради, в комитете ВЛКСМ передам на словах…
Как известно, инструментальный цех два месяца подряд держал первенство в соревновании. И мой портрет вместе с другими выставлен на главной аллее завода. Там, под портретом, вкралась ошибка: моя фамилия не Ткачев, а Ткач (всегда путают!), и средняя выработка не 180 процентов, как указано, а 185. Впрочем, это к делу не идет: портрет нужно снимать. Почему? Да потому, что я покрыл себя позором, подвел цех.
Чем я подвел цех? А тем, что по моей вине он потерял первое место в соревновании. Дальше я об этом подробно напишу. Я хочу остановиться на отношении ко мне нашей цеховой комсомольской организации. Вокруг меня создалась нездоровая атмосфера. Я не обижаюсь на взрослых рабочих. Я обижаюсь на товарищей — комсомольцев. Человек нечаянно совершил проступок, а у всех такой вид, словно ничего другого от него и не ожидали. Все ходят, косятся, а некоторые — находятся такие — даже смеются в глаза. Жду, вот-вот вызовут на собрание, спросят: «Как же так случилось?» — обсудят, накажут по заслугам… Нет, точно пустое место вокруг меня. Ну, тем, кто смеется, я даю отпор: не из робких, умею постоять за себя. А вот равнодушия терпеть не могу. Потом — у меня гордость есть. В общем, я решил уйти из инструментального.
Правда, это решение выполнить не так-то просто. Да и верно: если все начнут бегать с места на место, какой же порядок будет на заводе? Но у меня другое. Механическому очень нужны слесари-инструментальщики. Меня давно приглашали в этот цех; есть уже договоренность с отделом кадров. Стоит мне сказать «да», и я буду в механическом. Раньше я не соглашался, не хотел уходить из коллектива, к которому привык. Но теперь уйду, по причине, которую объяснил.
Сейчас я с бригадой наших слесарей работаю в механическом по сборке инструментального стенда. Работа сложная и очень ответственная, и продлится она не меньше месяца. Товарищам я уже сказал, что ухожу, но начальнику пока не говорил. Кончим стенд, и тогда подниму этот вопрос. Все будет, повторяю, зависеть от моего желания.