Великий раскол
Шрифт:
— «…принесе богу православия ради еже есть: скончался скоро отрок от великия печали, егда отступники с тобою разлучили. Ты же ни мало от подвига уклонися, ни усумнеся, но и паче простирашеся к обличению врагов креста Христова и разорителей догматов святыя церкве. Они же тя, яко зверие дикий, терзаху на пытке, руце твои и плоть рваху и сестру твою, княгиню Урусову, Евдокию Прокопьевну…»
Урусова радостно перекрестилась.
— «…также мучили на пытке. И Акинфеюшку Данилову…»
— Батюшка! Светик мой! И меня не забыл! Господи. Акинфеюшка вскочила с соломы, на которой сидела у ног Морозовой, и, упав на колени, стала молиться и класть поклоны.
— «И Акинфеюшку Данилову с вами
Вдруг тихо, осторожно скрипнул тюремный засов.
— Ох, господи! Кто это?
— Неурочный час… розыск… прячь письмо, сестрица…
В дверях показалось знакомое Морозовой лицо московского подьячего из розыскного приказа, красное угреватое лицо «людоеда» Кузмищева, как его величала вся Москва.
— Что вы читали? — спросил он, взглядываясь со свету в темноту.
Все молчали. Слышно было тихое шуршание бумаги: это Морозова комкала у себя за спиною Аввакумово послание.
— По указу его царского пресветлого величества доказывайте, что читали? — повторил свой вопрос «людоед», приближаясь к Морозовой.
— Молитву читали, — смело отвечала за всех Юстина.
— Не молитву, воровское письмо! — громко сказал подьячий.
— Мы не воры! — также резко отвечала Юстина.
Но не научившаяся притворяться Морозова выдала себя: шорох бумаги и смущение обличили ее… Подьячий схватил ее за плечи, потом за локти…
—
Письмо уже было в руках «людоеда»…
— А! Молитва-ста…
Но в один миг Юстина наскочила на него, вырвала из рук его письмо и, скомкав комом, засунула себе в рот. Подьячий кинулся на нее: завязалась борьба… Сильная привыкшая ко всему монахиня, защищая свой рот, который силился разодрать «людоед», чтобы достать дорогое для него поличное, так хватила своего противника, что тот навзничь повалился на солому.
Предательское письмо было проглочено мужественною инокинею…
Через несколько дней, рано утром, узницы были разбужены стуком топоров. Слышно было, что около их тюрьмы что-то строили. Какой-то веселый плотник пел фальцетом:
Построю я келью со дверью, Стану я богу молитца, Штоб меня девки любили, Крашоныя яйца носили, Тили-тили-тили-тили-тили; Грушевым квасом поили…— Что ты, дьявол, разорался! Али не знаешь, каку хоромину-ту ладим, — останавливал певуна другой голос.
— Знаю, амбаруха аховая, ешь ее мухи!
Вили-вили-вили-вили-вили — Толченыем луком кормили…— То-то, слякоть эдака! А он ржет, жеребец!
— Ржу, потому за хоромину эту боярин денег дал… есть на что жеребяткам хлебушка купить, а то вон с голоду попухли…
Э-эх — толченыем луком кормили…Морозова выглянула в оконце и перекрестилась: она узнала, что это за хоромину строили… Делали два сосновых сруба, в расстоянии не более сажени один от другого, словно бы это готовили обшивку для колодцев. Тут же навалены были десятки снопов ржаной соломы.
— Что, сестрица? — тревожно спросила Урусова, по лицу сестры поняв, что там строится что-то необыкновенное.
— Горенки нам строят, — с горькою усмешкою отвечала Морозова.
К плотникам подошел подьячий Кузмищев.
— Живей, живей, ребята! — понукал он. — Чтобы к полдню было готово.
— Добро-ста, — отвечал певун, почесывая в затылке, — стараемся для вашей милости.
Узницы попеременно выглянули в оконце. Взгляд Юстины встретился со взглядом подьячего. Последний отвернулся.
— Видели, сестрицы, что нам припасают? — тихо спросила Морозова.
— Видела, матушка, — отвечала Юстина.
— И слышали, что подьячий сказал?
— Слыхали, к полудню: полдничать хочет «людоед» мясцом нашим.
— Так надо бы нам, сестрицы милые, подумать о душе, — продолжала Морозова.
— Всю жисть, матушка, думали о ней, — снова отвечала за других Юстина.
— А все же подобает по закону исправу учинить на отход души.
— Знамо, помолимся господу.
— Помолимся по церковному преданию: канун отпоем по душам нашим, а там простимся.
— Да, — сказала, как бы про себя, Акинфеюшка, — в путь-дороженьку снарядиться надо… А долга дорога та, далеко иттить будет, дале, чем до Киева.
Морозова стала петь отходную. За нею повторяли и остальные узницы. Чистый, серебристый голос Урусовой часто срывался и дрожал, как слабо натянутая струна, но зато голос сестры ее, ровный, твердый, за душу хватающий, постоянно, казалось, крепчал грудными, глубокими нотами. Юстина пела твердо, спокойно, как будто бы она не себя отпевала, не с собой прощалась на пороге таинственного будущего, а читала по чужому, совершенно ей незнакомому мертвецу.