Великий раскол
Шрифт:
Он положил бумагу в сторону, поднялся с соломы и упал на колени.
— Вергни ко мне солнце сюда. Тебе все возможно! Дуни летом в темницу мою! — молился он.
За окошком тюрьмы послышался скрип саней, бубенчики и звяканье упряжи…
— Ох! ужли это она? — вскочил он в волнении. — Она! ее чепи гремят…
Сани проехали на монастырский двор. Аввакум встал и шагал из угла в угол по своей каменной коробке, то и дело поднимая глаза к выцарапанному в углу кресту.
Через несколько минут за дверью послышался шорох и скрип отмыкаемого ржавого замка. Аввакум лихорадочно прислушивался к этим звукам и крестился. Скоро дверь завизжала на петлях и тяжело раскрылась.
— Входите, матушка-благодетельница, — послышался голос за дверью.
— Господи Исусе Христе Сыне Божий помилуй нас! — зазвучал
— Аминь, аминь! трикраты аминь! — крикнул он восторженно.
В дверях показалось белое, зарумянившееся от мороза личико. Оно выглядывало из-под черного платка, которым повязана была голова, и казалось личиком молоденькой чернички. Боярыня Морозова — это была она — робко, со страхом и с каким-то благоговением переступила через порог и, стремительно подвинувшись вперед, с тихим стоном упала ниц перед Аввакумом и, всплеснув руками, припала лицом к лаптям, прикрывавшим его ноги.
— Ох, свет мой! ох, батюшка! мученик Христов! — страстно лепетала она, обнимая онучи своего учителя.
А он, дрожа всем телом, силился приподнять ее, тоже бормоча бессвязно:
— Встань, подымись, мой светик, дочушка моя! Дай взглянуть на тебя, благословить тебя, чадо мое богоданное! Сам Бог послал тебя… Вон я, смрадный пес, молился Ему, Свету, выл до него: «вергни-де в темницу мою солнце, дуни на мя, окоченелого» — и он послал ко мне солнушко теплое — тебя, светик мой! Встань же, прогляни, солнушко Божье! — И, приподняв ее, он крестил ее лицо, глаза, голову, плечи, повторяя восторженно: «Буди благословенна — буди благословенно лицо твое, очи твои, глава твоя буди вся благословенна и преблагословенна!».
А она ловила его обе руки, целовала их, целовала его плечи, овчину, которою он был прикрыт, и страстно шептала:
— Батюшка, батюшка! святой, не чаяла я тебя видеть! касатик мой!
За Морозовой, медленно, осторожно переступая через порог, как бы ощупывая ногами землю и пытливо высматривая из-под черного клобука, надвинутого до бровей, маленькими рысьими глазками, вошла в келью старая монашенка с большим узлом на левой руке. Она, гремя четками, сделала несколько широких крестов в угол и, низко поклонившись Аввакуму, коснувшись двумя пальцами земли, протянула руку под благословение. Аввакум перекрестил ее, положил свою горсть на ее горсть, как бы вкладывая в эту горсть нечто очень ценное, а монашенка поцеловала его руку.
— Здравствуй, матушка Мелания! здравствуй, звезда незаходимая благочестия, — все так же восторженно проговорил Аввакум.
Старица Мелания — эта «звезда незаходимая благочестия»- была действительно самым крупным светилом своего века и своего общества: умная, энергическая, с необыкновенным запасом воли и самообладания, неутомимая а преследовании своих идеалов, но в то же время осторожная, замкнутая в себе, когда того требовали обстоятельства, сильная словом, когда она, так сказать, обнажала свой язык, острый, как бритва, и ядовитый, как зубы медянки, смелая и решительная, когда требовался натиск, чтобы сломить препятствия, знавшая все, что делалось в Москве, проникавшая всюду, как воздух, и, как воздух, неуловимая, — старица Мелания была всесильным и невидимым центром «древляго благочестия»: это был воевода в юбке, воевода невидимых ратей, которые, однако, держали в руках, хотя тайно, всю Москву и далекие окраины. Старица Мелания была сильнее Никона, которому у нее следовало поучиться борьбе с сильными противниками и уменью побеждать и держать их в повиновении. Она была могущественнее самого Алексея Михайловича, который, сломив Никона, не мог сломить старого дерева — «древляего благочестия», главою которого и игемоном была матушка Мелания. Все тайные приверженцы старины, — а такими почти поголовно были все московские люди, начиная от стоявших у престола и кончая стоявшими у корыта монастырской пекарни, все московские женщины, начиная от царицы Марьи Ильиничны и ее ближних боярынь и боярышень и кончая млоденькими черничками, — все находились в негласном «послушании» у матушки Мелании, были ее слепыми орудиями, которые «свою грешную волю в конец отсекли, как червивый хвост у собаки». Строгая, фанатичная до изуверства, руководившая всеми, помыкавшая даже такими личностями, как Аввакум, она, однако, не пошла бы с ними проповедовать на
Матушка Мелания была уже очень стара; но живучесть и энергия светились, как фосфор, в ее рысьих глазках, которые ни на кого прямо не смотрели, хотя видели каждого насквозь, будучи, по-видимому, обращены молитвенно горе или сокрушенно долу. Лба ее также никто не видал за клобуком, а брови смотрели каким-то навесом над глазами, под которыми эти последние прятались от постороннего взора, как воробьи под крышей от дождя.
После первых приветствий Аввакум усадил своих гостей на соломе, а сам опустился против них на колени.
Морозова с ужасом и дрожью осматривала страшное помещение. Матушка же Мелания одобрительно оглядывала промерзшие стены, шепча как бы про себя: «Радуюсь, радуюсь за Аввакумушку — экой благодати сподобился, счастливчик».
— Ну, что у вас городе слышно, миленькие? — спросил Аввакум.
— Патриархи вселенские приехали; ноне Никона судят, — сказала Морозова.
— Греческие волки приехали нашего медведя судить, — пояснила матушка Мелания.
— Добро! А как они сами, судьи-то, крестются? — спросил Аввакум.
— Щепотью, сама видела, — отвечала матушка Мелания.
— Еретики! звери пестрообразные! — Аввакум так и вскочил.
— А у царицы государыни сказывали, — робко начала Морозова, — что и тебя, света, патриархи судить будут.
— Добро! Я их научу креститься! — восторженно произнес фанатик, сверкая глазами. — Для того и с Мезени меня привезли сюда — травить греческими собаками. Мало того, что бороду у меня отрезали и власы остригли, как у непотребной девки… вон всего оборвали, что собаки — один хохол оставили как у поляка на лбу… Да добро! мне же на руку: меня возят по градам и селам, а я кричу везде, обличаю их, пестрообразных зверей, а люди божии слушают меня до поучаются, да плачут… Еще не то будет, когда удавить меня повелят, либо сжечи тело мое похотят: крикну я тогда на весь свет и голос до трубы архангела не умолкнет. Я что! — земля, грязь; пущай их тело мое жгут, жилы вытягивают — больненько-таки, да за то венец мученический получу, а деткам своим православным крикну: «Смотрите-де, детушки, вон с каким крестом до Бога иду! и вы-де за мной, не ленитесь!» Что ж они думают меня морозом напужать — вон в какую баньку посадили, мало не скостенел; а как взвыл к Батюшке-Свету: «дунь на меня теплом, пошли солнышко», — Он, Милосердый, и послал, да не одно, а два солнышка — это вас-то, миленькие мои… И тепло мне стало, ох, как тепло!
Фанатик действительно разгорелся внутренним огнем и забыл холод, от которого он за несколько минут перед этим буквально костенел.
— А мы тебе, Аввакумушко, и в сам-деле тепленького привезли, — сказала мать Мелания, указывая на узел: государыня царица, да вот дочушка твоя духовная, Фе-досьюшка (она указала на Морозову), наготовили тебе приданого что невесте: и сапожки тепленьки, и чулочки, рукавички с варежками из козья пуху, да и шубеечку лисью мяконьку.
— Спасибо матушке царице, добра она миленькая, добра, что ангел божий! Да и тебе исполать, дочушка моя! — кланялся он Морозовой. — А я на собор хочу вот так пойти, да и ко Господу в светлу горенку постучусь в сем же одеянии: он, Батюшка-Свет, и нищих принимает.
Морозова благоговейно смотрела на него. Влияние этого человека окончательно преобразило ее: она стала вся самоотвержение. Богатый дом свой она обратила в общественную богадельню: странники, нищие, юродивые, больные не выходили из ее дому. Она ухаживала за больными и гнойными, сама своими нежными руками обмывала их ужасные язвы, сама кормила их. Нежное, пухлое боярское тело она облекла власяницею, до того колючею, что тело ее горело и болело, как от огня.
— Нету, Аввакумушко, еще раненько тебе ко Господу идти, — заметила мать Мелания, — поживи еще с детками своими, поучи их да порадуйся ими. Вон и Федосьюшка наша надела на себя брачные одежды, — она взглянула на Морозову.