В долине солнца
Шрифт:
Она смотрит на свое отражение на лезвии ножа: чистое, настоящее. «Я переродилась», – думает она. В ней рассветает обещание всего когда-то утраченного – красоты, любви, полного желудка и тепла новой жизни под сердцем. Она вспоминает брата, Мэттью, как он неуклюже держал новорожденных щенят, влажных и облепленных сеном. И как щенята искали материнские соски.
– О, Тревис, – произносит она. И, держа нож в правой руке, прикладывает к его щеке ладонь, проводит по скуле подушечками пальцев.
– Я так сильно тебя люблю, – шепчет она.
Проведя лезвием по своему соску, она вскрывает плоть ареолы.
Вонзает
Она устраивается рядом с ним и, нежно взяв его за подбородок, подводит его губы к своей кровоточащей груди. Держа его так, она прижимается щекой к его макушке, пока не раздается одинокий стук сердца: двигатель его жизни вновь заработал, смерть потянулась к крови Рю, будто растение к свету.
Он сжимает губы вокруг ее соска.
И начинает сосать.
Вслед за губами – он подключает руки. Они смыкаются вокруг нее в яростном объятии. Он стонет, и вскоре она ощущает бедром твердое прикосновение. Опускает руку и трогает, вспоминая, как когда-то над ней сверху оказался ее брат, затем направляет его в себя, в то место, где очень давно не было тепла. Он приникает к ее груди, когда она жмется к нему, и она знает: он, как и она, занимался этим всего раз. В кабине пикапа на стоянке сельской ярмарки, но тогда все было неправильно: девушка просила его делать то, чего ему не хотелось, хотела использовать ремень. Рю двигается не спеша, нежно, любя его своим телом и кровью так, как никто не любил ни до, ни после. Он заканчивает быстро, но его тепло, его последняя частичка людского тепла покидает ее, отдавая дрожью, пока он слабеет внутри нее.
Все это время он пьет из нее, и даже закончив – еще продолжает пить.
– Теперь ты мой, – шепчет она, проводя рукой по его волосам. – Я забрала тебя, и ты стал моим.
Пламя внутри начинает меркнуть, и то, что осталось в ней от крови, холодеет. Она отводит его голову от своей груди, прежде чем он успевает выпить все, – она и так отдала уже слишком много, а ей в будущем понадобится запас, который ее тело не сумеет восполнить. Его лицо в оранжевом свете, пробивающемся сквозь треснутое окно над койкой, – как лицо младенца в утробе, пульсирующего в материнской жидкости. Его глаза наполнены кровью, губы измазаны красным. Она вытирает лицо тыльной стороной запястья и улыбается.
– Ты переходишь, – говорит она, – и завтра будешь как новый. Теперь ты в моей крови. Я тебя опустошила. Ты забудешь меня к утру. Но уже скоро вспомнишь. Когда проголодаешься. И я буду рядом. А ты будешь со мной.
Он закрывает глаза.
Она нежно кладет его на простыню.
– Лишь кровь делает нас настоящими, – говорит она. – Лишь кровь.
Через несколько часов она просыпается в темноте рядом с ним, от настойчивого давления холодных пальцев на окна грузовика. Новый странный зуд в костях и суставах, острая боль в самой глубине ее естества, будто в ней проворачивали тупое лезвие. Она слезает со спального места и идет в туалет посмотреться в зеркало – но видит там не более чем призрачное мерцание. Слабая тень движения – когда она взмахивает рукой перед стеклом. В остальном – ее больше нет. Она поднимает руку над раковиной и изучает ее. Кожа такая сухая, что когда она трет пальцы друг о дружку, плоть отслаивается, точно старый клей. Горло пересохло, будто она не ела несколько недель. Она чувствует наступление
Она обескровлена досуха. Вся ее кровь – в нем. Она смотрит в зеркало заднего вида и видит слабое, далекое подобие себя, с совершенно бесцветными глазами. Она превратилась в шелуху, в пустую оболочку. Она шипит на зеркало и ударяет по нему.
«Жертвенная болезнь, – думает она. – Это то, что я должна за его переход. Но когда он покормится, силы ко мне вернутся».
Точно как ее бледный – в то утро после бури. Он нашел ей пустой сосуд для любви и дал свою кровь, а когда она покормилась в первый раз, то и он восстановился.
«Это единственный акт самопожертвования, известный нашему виду».
Она едет на запад, закрывшись от восходящего солнца кемпером на кузове «Форда». Она видит приближение солнца в боковом зеркале. Оно будто гонится за ней. Рю опускает окно и отворачивает зеркало.
Шесть миль спустя ее зрение застилает краснота. Она останавливается у пустого мотеля, на парковке для кемперов, где пикап с кемпером не будут бросаться в глаза. Где хозяин мотеля сможет прийти и постучать в дверь, а ковбой Рю, ее убийца, сможет покормиться, и тогда они оба снова станут сильными, кровь их восстановит.
Над белым фермерским домом, что стоит на холме, возвышающемся над мотелем, пробивается свет. «Да, – думает она, возвращаясь в кемпер. – Он проснется, покормится, и я покормлюсь, и мы вместе станем сильными и настоящими. И он тоже меня полюбит, потому что я люблю его».
Оказавшись в кемпере, она мешкает, еще раз смотрится в зеркало в ванной, но теперь не видит ничего, кроме тусклых стен и унитаза. Она опирается руками о край раковины и врезается макушкой в стекло.
– Я еще здесь, – говорит она вслух. Слизывает драгоценную кровь, стекающую у нее по лицу.
«А если он тебя не полюбит?» – спрашивает пустое зеркало.
Она возвращается к полке – теперь волоча одну ногу – и смотрит на воткнутый наверху нож.
«Он меня полюбит, – думает она. – Иначе быть не может. Мы же родня».
Она опускает глаза на широкий шкаф под койкой – довольно большой и темный. Заползает внутрь, устраивается среди бутылок и инструментов и закрывает за собой дверцу.
III. Два белых кролика
Среда
В полдень Гаскин принесла Тревису тридцать долларов и назвала это первым авансом. Он спустился с лестницы, с которой красил карнизы – это было одно из дюжины заданий, которые она выписала на бумажке и прикрепила над ночным депозитным сейфом перед офисом. Она ждала в тени. Он поставил банку с краской на землю, а кисточку положил сверху, вытер руки о рубашку и взял у нее деньги.
Она указала на повязку, в которой он все еще был, и сказала: