Товарищи
Шрифт:
— Уж это не Бормотов ли Лукьян? — спросил Терентий, нагибаясь к кореннику Бунтишке и поправляя кнутом съехавшую набок шлею.
— Подожди, Терентий, не перебивай, — сказал товарищ прокурора, тихо качавшийся в углу тарантаса: — я догадываюсь, тут самая завязка романа… Ну, ну, Сема…
— Хорошо-с! — продолжал нараспев Парийский, очень довольный вниманием товарищей: — купил он домик о двух теплых, и, как я жил по соседству, то позвали меня написать условие. Пошел. Написал, — дело знакомое. — «Пожалуйте закусить»… На столе самоварчик, водочка, закусочка. Занялись разговорцем. Хозяйка, Марина Ивановна, спрашивает: — «вы», говорит, «женаты или холостой?» — Холостой, — говорю: — но имею в предмете жениться, а то как бы не опоздать, — тридцать второй год уж идет. — «И пора! Очень просто, что опоздаете»… — Невест, — говорю
9
Купырёк, то же что купырик (ДС) — цветочная стрелка в своей начальной стадии. Быть как купырик — быть молоденьким, свеженьким.
— Ну, написал я условие, ушел домой. Занимаюсь своими делами, хожу на службу. Встречаюсь иной раз с новой соседкой — с Катей. Моргнешь ей, — засмеется и убежит. Зубы белые, а глаза — один зарез: так и обожгет… И вся такая… как бы сказать?.. завлекательная: вошла в душу. Придешь со службы, — сейчас к окну. Все вытягиваешься, все думаешь: вот пройдет по улице или по двору своей воздушной походкой, вот увижу грудь ее, как у молодого кочетка, стан ее гибкий… Вы смеетесь, господа? A мне тогда не до смеху было…
— Ну, ну, не обижайся, — товарищеским тоном сказал Василий Пульхритудов.
— Да я ничего. Сделайте одолжение, я не обижаюсь. Хорошо-с. Да. В те времена я не любил упускать ни сороку, ни ворону, не то что ясного сокола. Вот как-то вечером прижал ее к плетню: — позвольте, говорю, Катечка, познакомиться с вами. — «Мимо, мимо!» — Почему? Если сердце мое трепещет по вас и душа горит…
— Эх, собака, какой красноречивый! — не удержался, воскликнул Василий Пульхритудов, фыркнувши от смеха.
— Да, я мог… — Меня, — говорю, — через вас от еды отбило, Катечка, на аппетит никак не гонит… В мыслях держу одно и одно: как бы с вами познакомиться? — «Знаю», — говорит, — «я вас: посмеяться хотите»… — Нитнюдь! — «Нет», — говорит, — «ищите другую, а вокруг меня — не пообедаете». Вырвалась, убегла. В руках у себя чувствую как будто ее теплое, упругое тело, а уж ее нет, — выскользнула. — Ах, ты, думаю — шельма! Туда же, всякая паскуда знает простуду… не пообедаете… Посмотрим! Я и не таких уламывал… А у меня, действительно, голова такого свойства: раз что засело в нее, то уж выкинуть никак не могу, — особенно, бывало, насчет женского полу. Даю сам себе твердое слово: не упустить!..
— Однако удобных случаев все не выпадало. Промелькнет там-сям, глянет, засмеется. Дразнит — вот, мол, я, а не поймаешь. У меня просто голова кругом идет, в глазах туманеет и чувствую, что окончательно делается омрачение рассудка. Ляжешь спать, — стоит в глазах девчонка эта, смеется, зубы белые сверкают…
И повел я иную линию. Притворяюсь, что не обращаю внимания, прохожу, не глядя, разговоров не завожу: не нуждаюсь, дескать. А сам окончательно испекся: ни еды, ни сна нет. Гляжу, этак месяца через три, стал Тишка, ее брат, ходить мимо моих окон — и не один, а с другом — с Мишкой Прокудиным, приказчиком по ссыпке хлеба. Разбойник по всей Николаевке, гармонист, ухарь… С полицией поскандалить — это он первый. И музыкант такой, сукин сын, — гармония у него просто — говорит!.. Одним словом, хулиган!.. Ну, думаю, хорошего дружка нашел Тишка — на вечерницы к девкам ходить. Этот дорожку покажет!..
— Тихон Лукьяныч, — говорю как-то при встрече: — зачем вы с такими людьми знакомитесь? Юноша ты молодой, из тебя может выйти порядочный человек, если водки не будешь пить да на биллиарде играть, а эти люди — хорошего от них понять нечего. При случае, как говорится, голову оторвет и в глаза бросит. — «У нас с ним дружба», — говорит, — «мы с ним к девкам вместе будем ходить». — Ска-жите на милость! — «Я его с Катькой», говорит, — «свел, она спать с ним будет»…
— Ну, у меня аж в голове загудело от этих слов! Вступила мне в глаза сера, к-как дам ему в морду! Хор-рошего леща влепил скоту… Горе меня, знаете,
— Тут, в числе зрителей, и Катеринина мать. Сейчас ко мне. — «Пожалуйте к нам», — говорит, — «у нас фатерка — самая для вас». — Что же, — говорю, — с моим удовольствием. И думаю: самый для меня удобный случай. Поселился я у них. Катерина у меня постоянно на глазах, и сердце мое, просто сказать, тает, — вот как свеча тает… Однако, у ней ко мне расположение самое хладнокровное. На другой ли, на третий ли день вышел я вечером на двор, — здравствуйте! Сидят за уголком с Прокудой рядышком. Ну, тут я завел с ним разговор серьезный и вложил ему, знаете, по первое число. Благословением родительским меня Бог не обидел, и в кулаке я крепость имел порядочную. У Симоныча, у кожевника, был камень пудов двенадцати, — я его, бывало, до груди свободно подымаю… Да, было время! А теперь вот ветер с ног валяет…
Семен Парийский вздохнул и помолчал.
— Изнашиваемся, брат, все изнашиваемся, — желая утешить его, сказал Пульхритудов: — я вот тоже… ос`eл, что называется…
— Ну, вы-то в самом соку, можно сказать: человек полнокровный и в полном удовольствии… А у меня всё изнурение бессилия от моего неудовольствия в жизни…
— Ну, не отклоняйся, Сема. Продолжай насчет романа… Любопытно, околпачил или нет ты эту девицу?
— Да… Ну, хорошо-с. Наблюдаю, значит. Как шмыгнет она из дома, так и я следом, потихоньку. Так, через недельку, гляжу один раз: лезет Прокуда через плетень на задний двор, яко тать в нощи.
— А, голубчик! — говорю: — ты? Ты меня зарезать грозил, — режь, вот я перед тобой!.. Оробел он, — на что бойкий парень, а оробел, молчит. Ну, бить я не стал, а взял его новые сапоги и закинул… Хорошие сапоги, гамбургского товару, под лаком. Американский гамбург; целковых двенадцать даны…
— Однако же, вижу, что хотя я своим кулаком и одерживаю успех, а Катерина-то ко мне не липнет, все к Прокудиной части тянет. Всяческие меры принимаю к своему ограждению. Зло разбирает. Раз даже толкнул ее в сердцах… положим, слегка, однако же, до слез. Только после этого получил уж окончательный отказ… даже и касаться не смей! Получил отказ, хожу в большой меланхолии, места себе не найду. Вот ее мать замечает: — «Ты, Сема, чего унывный стал?» Я перемолчал, ничего не объясняю. — «Я», — говорит, «знаю… ну, не кручинься: дело поправимое»… — Каким же родом, — говорю, — позвольте узнать? — «А вот каким родом»… Объясняет: сходить в баню, взять ваты и пузырек, а потом, когда потеть будешь, собирать этот пот в пузырек, а после влить в чай тому человеку, кого присушить хочешь…
— Сделал. Взяла она у меня этот пузырек, понесла куда-то для наговору, а потом, действительно, влила Катюшке в чай…
— Что же, подействовало? — спросил товарищ прокурора?
— Подействовало…
— Х-ха! — искренно изумился Терентий Прищепа, чмокнув языком.
— Ей-Богу, не брешу! — убежденно сказал Парийский, чувствуя нечто скептическое в молчании Василия Евстафьича.
— Значит, оно испарением входит? — умозаключил Терентий! — Это могет быть… дело пробованное.
— Да, отмякла после того девка, подалась, — продолжал Парийский: — Прокуда в эту пору как раз попался. На почте сундук взломали, так и гармониста нашего к этому делу пристегнули. Как раз в это самое время… Ну, сказать правду, поплакала она об нем. А мне удача подвезла: следователь два рубля жалованья набавил. Сейчас же, конечно, калоши новые в подарок ей. Приняла. И пошло время, знаете, славно. С полгода, сказать, блаженствовал. А потом подстигло время. Катерина чуть ходит, живот — во-о… Мать говорит: — «Надо покрыть грешок, Сема». — Ну, что ж, надо, так надо. Не отказываюсь, хотя, говорю ей, чей грех — неизвестно, но только мне ее жаль, и я готов с моим удовольствием.