Темный карнавал
Шрифт:
«Да нет, вряд ли», — сказала она.
Вильям молча затянулся сигаретой и кивнул. «Что это за дети?»
«Какие дети?»
"Там, на газоне. Чертовски поздно, для того, чтобы безобразничать в сухих листьях!
«Может, это дети Морана».
«Черт! В такое время? Нет, нет».
Он стоял перед окном с закрытыми глазами. «Ты слышишь?»
«Что?»
«Где-то плачет ребенок...»
«Ничего не слышу», — ответила она.
Лежа, она прислушалась. Им обоим показалось, что кто-то пробежал по улице, а потом послышалось, как повернулась ручка на двери в передней. Вильям
В 1937-м, входя в дверь, Вильям увидел на верхних ступеньках лестницы мужчину в халате, с сигаретой в руке. Тот смотрел вниз. «Это ты, пап?» Мужчина ничего не ответил, вздохнул и исчез в темноте. Вильям пошел на кухню, чтобы наведаться к холодильнику.
Мальчишки кувыркались в темной и мягкой утренней листве.
«Послушай», — сказал Вильям Латтинг.
Он и его жена прислушались.
«Это тот старик». — сказал Вильям. — «Он плачет».
«Отчего?»
«Отчего люди плачут? Может быть, у него несчастье».
«Если утром он все еще будет здесь», — донесся из темноты голос его жены, — «позвони в полицию».
Вильям отвернулся от окна, потушил сигарету и лег в постель. Он смотрел, как на потолке двигались тени, появляясь и исчезая тысячи раз. «Нет», — произнес он в конце концов. «Я не буду звонить в полицию. Не из-за него».
«Почему?»
«Я не стану делать этого. Я просто не смогу», — сказал он почти шепотом.
Они лежали рядом. Ветер принес слабый звук плача. Вильям знал, что стоит ему протянуть руку и отодвинуть занавеску, он увидит детей, кувыркающихся в замерзшей утренней листве. И они будут кувыркаться там, далеко внизу, пока рассвет не озарит небо на востоке.
Его сердце, душа и плоть соединились в желании выйти и лечь в листву, рядом с ними, быть погребенным в листьях, вдыхать их, с глазами, полными слез.
Вместо этого он повернулся на бок, не в силах сомкнуть глаз, не в силах заснуть.
Попрыгунчик в Шкатулке
Jack-In-The-Box, 1947
Переводчик: К. Шиндер
Он выглянул в окно, сжимая шкатулку в руках. Нет, попрыгунчику не вырваться наружу, как бы он не старался. Не будет он размахивать своими ручками в вельветовых перчатках и раздаривать налево и направо свою дикую нарисованную улыбку. Он надежно спрятан под крышкой, заперт в темнице, и толкающая его пружина напрасно сжала свои витки, как змея, ожидая, пока откроют шкатулку.
Прижав к ней ухо, Эдвин чувствовал давление внутри, ужас и панику замурованной игрушки. Это было тоже самое, что держать в руках чужое сердце. Эдвин не мог сказать, пульсировала ли шкатулка или его собственная кровь стучала по крышке этой игрушки, в которой что-то сломалось.
Он бросил шкатулку на пол и выглянул в окно. Снаружи деревья окружали дом, в котором жил Эдвин. Что там, за деревьями, он не знал. Если он пытался рассмотреть мир, который был за ними, деревья дружно сплетались на ветру своими ветвями и преграждали путь его любопытному взгляду.
— Эдвин! — крикнула сзади мать. — Хватит глазеть. Иди завтракать.
Они пили кофе, и Эдвин слышал ее неровное
— Нет, — еле слышно сказал он.
— Что?! — раздался резкий голос. Наверное, она поперхнулась. — Что важнее: завтрак или какое-то окно?!
— Окно, — прошептал Эдвин, и взгляд его скользнул вдаль. «А правда, что деревья тянутся вдаль на десять тысяч миль?» Он не мог ответить, а взгляд его был слишком беспомощным, чтобы проникнуть в тот далекий Мир. И Эдвин снова вернул его обратно к газонам, к ступенькам крыльца, к его пальцам, дрожащим на подоконнике.
Он повернулся и пошел есть свои безвкусные абрикосы, вдвоем с Матерью, в огромной комнате, где каждому слову вторило эхо. Пять тысяч раз — утро, это окно, эти деревья и неизвестность за ними.
Ели молча.
Мать была бледной женщиной. Каждый день в определенное время — утром в шесть, днем в четыре, вечером — в девять, а также спустя минуту после полуночи — она подходила к узорчатому стеклу окошка в башенке на четвертом этаже старого загородного дома и замирала там на мгновение, высокая, бледная и спокойная. Она напоминала дикий белый цветок, забытый в старой оранжерее, и упрямо протягивающий свою головку навстречу лунному свету.
А ее ребенок, Эдвин, был чертополохом, которого дыхание осеннего ветра могло разнести по всему свету. У него были шелковистые волосы и голубые глаза, горевшие лихорадочным блеском. Он был нервным мальчиком и резко вздрагивал, когда внезапно хлопала какая-нибудь дверь.
Мать начала говорить с ним сначала медленно и убедительно, затем все быстрее, и наконец зло, почти брызгая слюной.
— Почему ты не слушаешься каждое утро?
Мне не нравится то, что ты торчишь у окна, слышишь? Чего ты хочешь? Увидеть их? — кричала она, и пальцы ее подергивались. Она была похожа на белый ядовитый цветок. — Хочешь увидеть чудовищ, которые бегают по дорогам и поедают людей, как клубнику?
«Да, — подумал он. — Я хочу увидеть чудовищ так ими страшными, как они есть.»
— Ты хочешь выйти туда? — кричала она. — Как и твой отец до того, как ты родился, и быть убитым ими, как он. Этого ты хочешь?
— Нет...
— Разве не достаточно, что они убили его? Зачем тебе думать об этих чудовищах? — она махнула рукой в сторону леса. — Но если ты так уж хочешь умереть, то ступай!
Она успокоилась, но ее пальцы все еще нервно сжимались и разжимались на скатерти.
— Эдвин, Эдвин! Твой отец создавал каждую частичку этого Мира. Он был прекрасен для него, а, значит, должен быть прекрасен и для тебя тоже. За этими деревьями нет ничего, ничего кроме смерти. Я не хочу, чтобы ты приближался к ним. Твой Мир — здесь, и ни о чем другом не надо думать.
Он кивнул с несчастным видом.
— A теперь улыбнись и кончай завтрак, — сказала она.
Он медленно ел, и окно незаметно отражалось в его серебряной ложечке.
— Мама... — начал он медленно и несмело. — А что такое умереть? Ты все время об этом говоришь. Это такое чувство?
— Для тех, кто потом остается жить, это плохое чувство. — Она внезапно поднялась. — Ты опоздаешь на уроки. Беги!
Он поцеловал ее и схватил учебники.
— Пока!
— Привет учительнице!