Тайгастрой
Шрифт:
— Темная ночь. Столько лет прошло — и хоть бы что: будто под лед.
Стало тихо, так тихо, что они услышали и тиканье часов, и шорох между бревен избы: зашевелился жучок.
...Это случилось в последние дни белогвардейской Одессы.
Журба шел на явочную квартиру. Шестым чувством, известным только подпольщикам, почувствовал, что кто-то идет по пятам. Завернул в первую попавшуюся подворотню и побежал в глубь двора, увидев кирпичную уборную.
Контрразведчики обошли двор, заглянули в сарай. Они собрались было уходить, как вдруг кто-то толкнул дверь, за которой притаился Журба. Дверь не
— Ты кто? — Его схватили за руки.
— А что?
— Документы!
— А без документов в уборную нельзя?
— Где живешь?
— В шестой квартире...
— Кто такой?
— Рабочий с конфетной фабрики Крахмальникова.
Николая повели к дворнику.
И тут раскрылось...
— Обманывать?
Офицер ударил его по лицу. Николай, рассвирепев, кинулся на офицера и, отбившись от наскочившего юнкера, бросился к выходу. Юнкер выстрелил ему в спину, но промахнулся: пуля прострелила мышцу руки. На выстрел подоспела подмога, на Николая навалились, кто-то ударил его сзади прикладом по ногам, и он упал, потащив за собой нападающих. Его скрутили.
Все это произошло в несколько секунд.
— Мы тебе покажем, как драться! — с дрожью в голосе сказал офицер и, размахнувшись, стукнул чем-то острым в лицо. Николаю показалось, что он накололся глазом на гвоздь.
Шел мокрый снег, ледяные капли забирались за рубаху, стекали по животу, он промок до нитки, и челюсти дробно застучали.
В контрразведке его тщательно обыскали, но ничего не нашли. Стали допрашивать.
Очнулся он в каменном мешке, на полу, часа через два после допроса. В распухшем, превращенном в жгучую рану, рту зацокали зубы.
Николай пригнулся к плечу, утерся, потом выплюнул на ладонь выбитые три зуба.
Ночью его еще раз вызвали на допрос.
— Кто ты?
Молчал.
— Твой револьвер? Ты засунул его в щель? Пиджак твой?
Молчал.
Его били, допрашивали... Снова били... Отливали водой.
Ничего не добившись, посадили в одиночку.
Только на второй день он пришел в себя. Все тело ныло, как нарыв, нельзя было ни к чему притронуться, сознание помутилось. То ему казалось, что он на допросе, бросается на офицера, бьет его связанными цепочкой руками, двигает стол, отпихивает кого-то плечом в ярости, дающей силу, которой нет границ. То казалось, что он на свободе, идет знакомыми улицами на явочную квартиру, держа в руках кусок хлеба. Стучит. Ему открывают. Навстречу — Гребенников.
Выходит Лазарь. Глаза его провалились от бессонных ночей и тревоги. Он жмет Николаю руку, спрашивает, готовы ли к восстанию французские матросы.
Николай поднимался и смотрел вокруг, силясь вспомнить, где он. Было больно смотреть заплывшими глазами даже в тускло освещенной камере смертников. Слипшиеся волосы торчали, как воткнутые в кожу булавки. «Но это только начало, надо готовиться к худшему».
— Ты еще мальчишка! Сколько тебе? Девятнадцать? Что ты защищаешь? Что тебе за это дадут?
Молчал.
Он переползал в камере с места на место, чтобы холодом цемента умерить жар своих ран, и впадал в беспамятство. Только в таком состоянии разжимались зубы для стона, который был слышен в коридоре.
К волчку подходил часовой.
— Чего орешь? Еще хочешь?
Кажется, совсем недавно он работал на заводе Гена, носил прокламации, завернутые
У попугая клюв крепкий, с выщербинкой, и глаза выпуклые, будто накладные стекляшки, и хвост в известке.
Никто нас не-е раз-лу-чит, Как мать-сыра зе-емля...Вот он, босоногий мальчишка, ползает по полу. У отца сапоги с отставшей подошвой. Деревянные гвоздики кажутся зубами щуки. Круглый стол на одной ноге, как гриб.
Мальчишкой он любил забиваться в угол комнаты и оттуда смотреть вокруг. В полу множество щелей. Здесь можно найти иглу с отломанным концом или позеленевший, в пупырышках, грош. Можно засунуть руку за сундук и вытащить скомканную бумажку или обгоревший, с засосанным концом окурок.
В зеленом крикливом попугае, в шарманке, даже в рыжем прусаке, у которого членистые, как бамбуковая удочка, усы, таилась иная жизнь, хорошая уже тем, что не походила на настоящую. Потом провал в памяти. Исчезла мать. Запомнились новый дворик, в котором не повернуться подводе, чахлое деревцо возле косого сарайчика, детишки, у которых ноги изогнуты, как оглобли извозчичьей пролетки, собака с репейниками в шерсти, рыжий кот с масляными глазами, прорезанными сверху вниз узкими щелями, и нужник, сделанный из крашеной старой жести... Ночью по камере бродила крыса. Не боясь никого, она ходила по полу, волоча за собой рубчатый хвост. У крысы были нежные, ласковые глаза и хорошая добродушная мордочка. Только хвост в кольцах, облыселый и длинный, как кнут...
Днем в тюрьме стояла тишина. Шаги коридорной охраны не доносились. Николай подходил к волчку и накалывался на острый глаз тюремщика. Уже прошло намеченное для восстания число, а Николай сидел в одиночке, не зная, что было за стенами: никто на позывные стуки не отвечал ни справа, ни слева.
Однажды ночью зацарапал в замке ключ... Журба проснулся раньше, чем в камеру вошел офицер. Приказали собраться. Он шел по коридору, нетвердо ставя ноги и испытывая головокружение, от которого казалось, что пол уплывал куда-то в сторону. В дверях волчки, за ними — обманчивая тишина. «Прощайте, товарищи!» — мысленно говорил Николай, задерживая взгляд на каждой камере. Во дворе, за высокой стеной, тьма давила крестообразное здание тюрьмы. У конца его светились огоньки: конвой прокуривал скуку ночного наряда.
Журбу ввели в отделение «ворона», закрыли на засов. Потом ввели еще одного заключенного — в другое отделение, глухо изолированное. Было слышно, как привели третьего. Шофер дал газ. В потолке «ворона» находилось крохотное отверстие для воздуха, и в это отверстие виднелся кусочек звездного неба. На крутых ребрах мостовой машину встряхивало; изредка над головой проносился луч света, и снова машина неслась по накатанной дороге.
Потом остановились. Николай вышел последним и увидел запорошенную снегом землю, увидал по-новому, словно впервые в жизни. Это ощущение длилось несколько секунд, пока он не узнал своих спутников.