Святой конунг
Шрифт:
Свейн, Альфива и их свита прибыли в Викен еще до битвы при Стиклестаде. И Свейн отправился в плаванье вдоль норвежского берега, и во всех лактингах [1] его чествовали как короля, как когда-то его отца. Осенью он вернулся в Трондхейм и осел в Каупанге; и он получил прозвище Свейн сын Альфивы.
Очень скоро народ оказался недоволен датским правлением. И когда на альтинге Свейна провозгласили королем и приняли новые законы, недовольство стало выражаться в открытую; бонды не верили в то, что им говорили. Они готовы были поднять восстание, если бы нашелся тот, кто организовал
1
Высший судебный орган в судебном округе Норвегии.
Теперь всем стало ясно, что король Кнут никогда не собирался делать из Норвегии свободную страну. Норвегии предстояло стать управляемой датчанами провинцией, с более жесткими, чем в самой Дании, законами. Но хуже всего было то, что один датчанин стоил теперь десятерых норвежцев.
За ту зиму, что прошла со времени введения датского правления и прибытия в страну короля Свейна, люди стали гораздо лучше думать о конунге Олаве. Он тоже изменял старые законы, но не настолько, чтобы ущемлять свободных людей. И теперь люди начали думать, что поступили глупо, выступив против него.
Впервые после исчезновения солнца страх с новой силой овладел деревней. Все больше и больше люди склонялись к мысли о том, что король, окрестивший страну, был святым. И то, что им предстояло стать рабами датчан, было, возможно, проявлением Божьего гнева за убийство Олава.
Прошедшая осень была не из лучших; Бог не послал королю Свейну удачу…
Все больше и больше людей обращались в своих молитвах к Олаву; они умоляли его о милости и прощении за то, что изменили ему; они присягали ему на вечную верность.
Но Сигрид казалось убожеством трепетать от страха перед мертвым Олавом, льстить ему и просить у него милости, ползать перед ним на брюхе, словно собака, чтобы смягчить его гнев за то, что они сражались против него.
Сама же она не принимала всерьез болтовню о знамении и святости. Она не могла видеть ничего святого в том Олаве Харальдссоне, которого знала.
Она считала, что отплатила королю сполна. Она простила его, она молилась за него и посещала мессы в его честь, ища прощения Господа за свое собственное упрямство. Но теперь она решила, что с нее достаточно; и она благодарила Бога за то, что Он не требовал от нее признания конунга в качестве святого.
Она понимала, что он сделал для страны много хорошего, и он боролся за распространение христианства. Судя по словам сыновей Арни, пробывших некоторое время в Эгга после битвы при Стиклестаде, король стал под конец мягче. Но смирения, которое, как говорили священники, было необходимо истинному христианину, она никогда в нем не находила. Да и его властолюбие с годами ничуть не уменьшалось; иначе разве он стал бы с таким рвением снова завоевывать Норвегию? Христианство пришло в страну еще до него, так что ему не требовалось вводить его; король Кнут был в не меньшей степени христианином, чем
Сигрид отказывалась верить в то, что исчезновение солнца после битвы при Стиклестаде имеет какое-то отношение к королю Олаву. Она с замиранием сердца думала, что это событие, возможно, предваряло конец мира… Ведь священники и другие ученые люди считали, что конец мира должен наступить тысячелетие спустя после смерти Христа.
Но она мало кому доверяла свои мысли; на нее смотрели с удивлением, если она возражала против святости конунга Олава. Ходили слухи, что она более, чем кто-либо, виновна в смерти короля. Люди говорили, что она натравила на короля Кальва и Турира Собаку, своего брата; при этом люди забывали, насколько сами были разъярены во время битвы. Кальва же они не упрекали ни в чем; они относились к нему с тем же доверием, что и раньше. Потому что распространилась молва о том, что до начала сражения он ездил в пограничье, хотя сам Кальв никому об этом не говорил.
Но поскольку никто в открытую не выражал своей враждебности по отношению к ней, Сигрид не принимала близко к сердцу эти разговоры; иного она и не ждала от людей, всегда держащих нос по ветру. Она лишь с презрением думала о том, что среди них нет такого человека, как Блотульф, слишком гордого, чтобы принять ее помощь. Во всяком случае, ничего подобного она не замечала, навещая больных и неимущих.
Энунд отправился в Эгга, чтобы поговорить со священником Йоном, и они с Сигрид расстались во дворе.
Сигрид нашла Кальва в старом зале; он сидел на почетном сидении и неподвижно смотрел в пространство. И он заметил ее только тогда, когда она заговорила.
В эту зиму Кальв был в плохом настроении и пил больше обычного. За то время, что Сигрид знала его, он не раз напивался, но в последнее время промежутки между запоями становились все короче и короче, и в это утро он был явно под хмельком.
Сигрид вздохнула.
Кальв медленно повернулся к ней, когда она назвала его по имени; казалось, он пытается собраться с мыслями.
— Как дела с мальчиком? — спросил он наконец.
— Он пришел в себя.
— Ему помогло какое-нибудь лечебное средство?
— Нет.
— Так что же тогда?
— Я не знаю. Но его мать молилась всем известным ей святым; возможно, кто-то из них помог ему.
— И она называла короля Олава… — не спрашивая, а утверждая, произнес он. И когда Сигрид кивнула, он тяжело откинулся на спинку стула. Она продолжала стоять, словно ожидая, что он скажет что-то, но он молчал. Она стала перебирать свои ключи.
— Будь разумным, Кальв! — вырвалось у нее наконец, и в голосе ее не звучало раздражения. — Ты сам мучаешь себя, выискивая признаки святости короля! Он не станет более святым оттого, что жена хюсмана из Стейнкьера упомянула его имя вместе с другими святыми!
— Он был святым, — угрюмо произнес Кальв, — Бог давал нам это понять своими знамениями.
— Мне кажется, это должен решать епископ. И я не слышала о том, что он принимает эту болтовню всерьез.
— Ему придется это признать, — мрачно произнес Кальв.