Созерцатель
Шрифт:
Депутат пошел за чайником, вернулся, сделал кофе, передал псевдобуддисту блюдечко с чашкой.
— Что вы думаете о результатах выборов? — спросил депутат.
— Когда в сумраке... будьте добры, еще кусочек сахару,... когда в сумраке видишь веревку, пугаешься: ого! змея! А подойдешь ближе — рассмеешься: ха-ха! веревка! — объяснил Гаутама. — То, о чем вы говорите, это кукольный театр, и если зрителям не скучно, и они высосали какую-то мораль из спектакля, значит, все удалось, и актеры были на высоте. А какую мораль вы вынесли из этого спектакля, кроме огорчения от недоношенного народовластия?
Депутат рассмеялся:
— Театр кукольных выборов не оставляет возможности моральных оценок.
— Напротив, — мягко возразил Гаутама, — в стране величественной нищеты и грандиозной
— Именно поэтому, — рассмеялся депутат, — я и решил навсегда покончить с общественной деятельностью. Заняться частной жизнью.
Гаутама удовлетворенно улыбался.
— Все оказывается бесполезным во всяком внешнем проявлении нас, — продолжал депутат с горячечностью желания убедить себя в невозможном, — в каждом проявлении, и бесполезность эта — нерв движения и прогресса.
— А как быть, если и вновь обретенное частное существование также осознает свою бесполезность и ошибочность, как и предыдущая? Где найдете опору для очередного заблуждения?
Депутат пожал плечами, не зная, куда идет жизнь и в какую сторону ему двигаться.
В один из вечеров Дювалье не вернулся со службы, не появился он и через три дня, и чрез неделю. Арбуз с помощью приятелей установил, что в тот день, когда Дювалье исчез, он не появлялся и на службе, что накануне кто-то видел его с мешком мелкой монеты, то были форинты и шестипенсовики. Судьба этого мешка, как и местопребывание Дювалье оставались неизвестными. Стало ясно: Дювалье сбежал, и при этом нанес госбюджету некоторый ущерб.
Арбуз был мрачно озлоблен: друг-Дювалье, брат-Дювалье, с которым много пережито, передумано, переговорено, ушел не простившись. Государство — хрен с ним, оно тоже не деликатничает. Но не проститься с другом? — этого доброе сердце Арбуза не могло ни понять, ни простить.
Кофейные вечера как-то сразу стали тихими и скудными. Депутат ушел в частную жизнь, сторонился разговоров, лишь иногда появлялся, когда никого не было, кроме Гаутамы, и подолгу шептался с ним. Террорист также стремился к уединению и — чтобы не отвлекаться — весь отдался подготовке убийства градоначальника. Винт все чаще пропадал у своей невесты, переживал любовь в ее классическом, романном исполнении. Принцесса была занята письмами, все чего-то в них читала и вычитывала со страстью. Гаутама все чаще и дольше молчал, готовясь к переселению в Гималаи. Лучше и увереннее остальных чувствовал себя теоретик, и это понятно: теория — вечно живое древо мысли, способное цвести и благоухать на любой, даже самой скудной почве. С ним-то, теоретиком и приходилось общаться Арбузу, пока, наконец, не пришло письмо.
Арбуз недоуменно вертел в руках плотный изящный конверт с немецкими письменами. По-немецки Арбуз знал только два слова: цурюк и Цюрих. Первое напоминало о послевоенных трофейных фильмах, второе — о чем-то дальнем и тягостном, как забытый, но веселый, смешной анекдот.
— Цюрих, — прочитал Арбуз прежде, чем вскрыть конверт. — О чем напоминает это слово?
— В прошлом веке, — снисходительно к необразованности отвечал теоретик, — в Цюрихе Владимир Ульянов-Ленин[3] держал частную школу евросоциализма. Школа просуществовала не очень долго, обанкротилась, поскольку жила на пожертвования бедняков, но была спасена толстосумами рабочего движения и по сей день существует на дотации Интернационала.
— Вы думаете, это письмо от Ленина? — серьезно спросил Арбуз.
— Едва ли, — уверенно усомнился теоретик. — Вы ничем не сможете ему помочь, да и он едва ли рассчитывает на вашу помощь. Кроме того, я слышал, будто его забальзамировали и выставили на всеобщее одобрение в столице.
— Зачем? — спросил Арбуз.
— Механизм первобытного мифотворчества, — объяснил теоретик. — Сначала вождь, затем череп вождя, затем изображение, затем образ, затем идея. И каждое из этого — последующий предмет поклонения.
— Зачем? — тупо
— А это уже другой механизм, синдром глухариной охоты. Когда глухарь на току, он ничего не видит и не слышит. Когда токует, исполняет песнь поклонения, к нему можно подкрасться. В мифотворчестве это называется технологией социального гипноза, без которого невозможно манипулировать огромными массами людей. В этом случае создают суженные каналы восприятия или намеренно их суживают, оставляя свободным какой-то один. В этом случае пристальное внимание к отдельному, одному объекту позволяет по остальным каналам вводить необходимую информацию внушения, убеждать в том, чего нет. Подобными объектами внушения могут быть угрозы со стороны окрестных держав. Образ врага. В том числе и внутреннего. Или культ вождя. Или облик виноватого стрелочника. Или мечта о светлом будущем. Или гнев по поводу далекого прошлого, или что угодно.
— Так что ж, вскрывать письмо? — спросил Арбуз.
— Зависит от того, чего вы ждете, — отвечал теоретик, — радости ли огорчения. В обоих случаях следует прочитать. Радость может оказаться единственной, а огорчение последним. Или наоборот: радость — последняя, огорчение — единственное...
Арбуз уже извлекал из конверта листок бумаги.
«Дорогие мои, — узнавался красивый почерк Дювалье, — простите, что слинял, не сказавши. Так случилось. Я познакомился с молодой девицей. Ей, как и мне, страшно наскучила окружающая обстановка. После некоторого знакомства мы узнали, что хотим одного и того же — как можно быстрее и как можно дальше уйти от наших мест. Так мы нашли себя в Цюрихе. Маленький, спокойный прелестный городок. Немного учимся местному диалекту. Догадка о моих деловых способностях, менеджменте и маркетинге, оказалась успешной. Мне удается начать собственное дело, а не тот говеный бизнес, каким я занимался в Питере. Мы ловим кайф. Моя возлюбленная мила и очаровательна, мои сексуальные способности она находит выдающимися, скорее, потому, что в школе ей внушали, что все мужики от рождения импотенты. Естественно, скучаю по отечеству, но пока не очень остро. На всякий случай, в предвкушении приступа ностальгии, начал я понемногу рифмовать. Думаю, со временем и в этом наберусь опыта. Прощай, унылая Россия, родная нищая страна. Спасибо, что дала мне силу, дала немножечко ума. И я в рассвет чужой сторонушки вхожу как истый славянин и так далее. Доброго напутствия Гаутаме, если он еще не ушел в Гималаи. Пусть уходит быстрее. Нужно уходить всем, место ваше заражено, там гибель. Счастья Винту, если он потянется за счастьем. Земной поклон Принцессе. А тебе, Арбуз, желаю непреклонности. Всех обнимаю. Ваш Дювалье. Очень важно, оказывается, бытовое обеспечение: туалетная бумага от кутюрье Зайцева и презервативы от кутюрье Кардена. Цюрих. Весна, вернее, уже лето 1989 года.»
Арбуз прочитал письмо вслух и умолк, посмотрел сквозь теоретика, в даль воспоминаний.
— Вот так. Бедный Дювалье. Здесь он потерял зубы, волосы, надежду. Там нашел любовь, уверенность и дело.
— Как знать, — усомнился по привычке теоретик. — Не все то плохо, что хорошо, и не все хорошо, что плохо. С какого конца смотреть.
«...два качества, образующие все остальные, освещающие жизнь до конца, когда все уходит во тьму, и мое смирение пред тобой, и твоя доброта под руку с умом. Они тоже уйдут, оставя бренную оболочку, добычу истинной реальности, которая сама есть краткий миг прикосновения к вечности. Я обращаюсь к твоей доброте, умоляя простить грех моего ухода как уход моей вины за пределы нас обоих. Я обращаюсь к твоему уму, умоляя умалить мое значение и логически доказать, что если ты когда-нибудь покинешь меня, а это неизбежно, лучше покинуть изначально. Степень внутренней свободы человека тождественна степени его одиночества, это сообщающиеся сосуды с вечной неуничтожимой энергией бытия. Чем дальше мы друг от друга, тем более жажду общения, а чем ближе, тем более говорить не о чем. Моя жизнь, по-видимому, бесполезна, если укладывать ее на временные отрезки, моя жизнь — величина, которой я сам пренебрегаю, но твоя, предстоящая и длительная, о чем она?..»