Сойди, Моисей
Шрифт:
Он часто и шумно дышал, казалось, его легкие уже переполнены воздухом. Белый встал с кровати, ухватился за ножку и отодвинул ее от стены, чтобы можно было подойти к ней с обеих сторон; потом шагнул к бюро и вынул из ящика револьвер. Лукас по-прежнему не двигался. Он стоял, прижавшись к стене, и смотрел, как белый подходит к двери, закрывает ее, запирает ключом, возвращается к кровати, бросает на нее револьвер и наконец поворачивается к нему. Лукас задрожал.
— Нет, — сказал он.
— Ты с одной стороны, я с другой, — сказал белый. — Станем на колеях, сцепим руки. Счета нам не нужно.
— Нет, — сказал Лукас задушенным голосом. — В последний раз. Берите револьвер. Я иду.
— Ну так иди. Думаешь, оттого, что я через женщину Маккаслин, как ты выразился, я меньше Маккаслин? Или ты даже не через женщину Маккаслин, а просто нигер, который отбился от рук?
Лукас уже был у кровати. Он даже не заметил, как очутился
— В последний раз, — сказал Лукас. — Говорю вам… — Потом он закричал — но не белому, и белый это понял; он увидел, что глаза у негра вдруг налились кровью, как у загнанного зверя — медведя, лисицы: — Говорю вам! Не требуйте от меня так много!
Я ошибся, подумал белый. Я перегнул палку. Но было поздно. Он хотел вырвать руку, но ее стиснули пальцы Лукаса. Он хотел схватить револьвер левой рукой, но Лукас и ее поймал за запястье. Оба замерли, и только их предплечья и сцепленные кисти медленно поворачивались, пока рука белого не оказалась прижата тыльной стороной к револьверу. Связанный, не в силах пошевелиться, Эдмондс смотрел на изнуренное, отчаянное лицо напротив.
— Я дал вам выход, — сказал Лукас. — Тогда вы легли спать с незапертой дверью и дали мне. Тогда я выбросил бритву и снова дал вам выход. А вы и от него отказались. Так или нет?
— Да, — сказал белый.
— Ага! — сказал Лукас. Он откинул левую руку белого, оттолкнул его от кровати, а освободившейся правой рукой сразу схватил револьвер; потом вскочил и отступил назад, и белый тоже поднялся за кроватью. Лукас переломил револьвер, взглянул на барабан, увел пустое гнездо из-под курка в самый низ, чтобы при повороте в любую сторону под курок опять встал заряженный патрон. — Мне понадобятся два, — сказал он. Он закрыл затвор и поднял голову. И снова белый увидел, как заволокло его глаза и исчезла радужная оболочка. Ну вот, без удивления подумал белый; он незаметно напрягся. Лукас как будто не обратил на это внимания. Сейчас он меня вообще не видит, подумал белый. Но опять с опозданием. Лукас уже смотрел на него. — Вы думали, меня на это не хватит? — сказал Лукас. — Вы знали, что я могу вас победить, и решили победить меня стариком Карозерсом, как Каc Эдмондс Айзека: использовал старика Карозерса, чтобы заставить Айзека отказаться от земли, от своей земли, потому что Каc Эдмондс был Маккаслин через женщину, из женской родни, от сестры, и старик Карозерс сказал бы Айзеку: уступи женской родне, она не может постоять за себя сама. И вы думали, я сделаю так же? Вы думали, сделаю это быстро, быстрей Айзека, ведь мне не землю уступать. Не от большой хорошей фермы Маккаслинов отказываться. Мне отказаться надо было всего-навсего от крови Маккаслинов, тем более она и не моя, а если и моя, то не много стоит, не так уже много от себя старик Карозерс отдал Томи в ту ночь, когда получился мой отец. И если это все, что дала мне кровь Маккаслина, она мне не нужна. И если, подливши свою кровь к моей черной, он потерял не больше, чем потеряю я, когда она из меня выйдет, то и удовольствия больше всех получит не старик Карозерс… Или нет! — закричал Лукас. Он опять меня не видит, подумал белый. Ну вот. — Нет! крикнул Лукас. — А если я вообще не выпущу первую пулю, если выпущу только вторую и побью и вас и старика Карозерса, чтобы вам было о чем подумать иногда на досуге, подумать, что вы скажете старику Карозерсу, когда явитесь туда, куда он уже отправился, — и завтра подумать, и послезавтра, и после-после, покуда будет после…
Белый прыгнул, бросился на кровать, вцепился в руку с пистолетом. Лукас тоже прыгнул, они встретились над серединой кровати, и Лукас, обхватив его левой рукой, почти обняв, уткнул пистолет в бок белого, нажал спусковой крючок и, в то же мгновение отбросив белого от себя, услышал легкий, сухой, невероятно громкий щелчок осечки.
Год выдался добрый, хотя и запоздал из-за дождей и наводнения: год долгого лета. Лукас должен был собрать в этот год столько, сколько давно уже не собирал, хотя стоял уже август, а кукурузу он не всю еще успел прорыхлить в последний раз. Этим он сейчас и занимался — шел за мулом между рядами сильных, по пояс, стеблей и темных, сочных, глянцевых листьев, останавливался в конце каждого ряда, оттягивал плуг, заворачивал рыскливого мула в соседний ряд — покуда в чистое небо над трубой его дома не поднялся невесомо обеденный
— Ужин тебе готов, — сказала она. — Подоить не успела. Придется тебе.
— Если я могу подождать с молоком, то и корова, думаю, подождет, ответил он. — Донесешь обоих-то?
— Как-нибудь. До сих пор без помощников с ними управлялась. — Она не обернулась. — Вернусь, когда спать уложу.
— Можешь при них побыть, — грубо ответил он. — Раз уж занялась этим делом.
Она не ответила и продолжала идти, не оборачиваясь, непроницаемая, спокойная, даже безмятежная. И он уже не смотрел ей вслед. Он дышал тихо и размеренно. Женщины, думал он. Женщины. Никогда не узнаю. И не хочу. Лучше никогда не узнать, чем потом догадаться, что тебя обманули. Он повернулся к комнате, где горел очаг, где его ждал ужин. Теперь он произнес вслух. «Ну как, — сказал он, — черный попросит белого, чтобы тот сделал милость, не лег с его черной женой? А если и попросит — как может белый пообещать, что не ляжет?»
— Джордж Уилкинс? — сказал Эдмондс. Он подошел к краю галереи — человек еще молодой, но уже напоминавший старика Каса Эдмондса холерической вспыльчивостью, которой не было у Зака. По летам он годился Лукасу в сыновья, но как человек был неровня ему и по другой причине: не Лукас платил налоги, страховку, проценты, не он владел тем, что надо осушать, дренировать, огораживать, удобрять, проигрывать в карты, — Лукаса был только пот, а когда его проливать ради пропитания, он решал между собой и Богом. Какого черта Джорджу Уилкинсу…
Не изменив интонации, без всякого видимого усилия и как бы даже невольно Лукас превратился из негра в Нигера, не столько скрытного, сколько непроницаемого, не раболепного и безликого, а окружившего себя аурой вечной тупой апатии, явственной почти как запах.
— У него самогонный аппарат в овражке за старым западным полем. А если вам и виски нужно, поищите под полом в кухне.
— Самогонный аппарат? — сказал Эдмондс. — На моей земле? — Он уже орал. — Сколько раз я повторял каждому взрослому и ребенку, что я сделаю, если обнаружу здесь хоть каплю контрабандной сивухи?
— Можете мне не говорить, — ответил Лукас. — Я живу на этой земле с рождения, а родился раньше вашего отца. И ни вы, ни он, ни старый Каc не слышали, чтобы я имел дело с виски — кроме как с той бутылкой городского виски, которую вы с ним подарили Молли на Рождество.
— Знаю, — сказал Эдмондс. — Не думал, что Джордж Уилкинс… — Он умолк. Потом сказал: — Ага. Слышал я или мне приснилось, что Джордж хочет жениться на твоей дочери?
Лукас замешкался на секунду, не больше.
— Это так, — сказал он.
— Ага, — еще раз сказал Эдмондс. — И ты решил, что, если донесешь мне на Джорджа, пока он сам не попался, я разломаю его котел, вылью виски и на этом успокоюсь?
— Не знаю, — ответил Лукас.
— Ну так знай. И Джордж узнает — когда шериф… — Он ушел в дом. Лукас услышал твердый, частый, сердитый стук его каблуков, потом яростное долгое жужжание ручки телефонного аппарата. Потом Лукас перестал слушать и, прищурясь, неподвижно стоял в полутьме. Он думал: Сколько беспокойства. Кто бы мог подумать. Эдмондс вернулся. — Ну ладно, — сказал он. — Можешь идти домой. Спать ложись. Я знаю, говорить об этом — толку никакого, но я хотел бы, чтобы к завтрашнему вечеру твой южный участок у речки был засеян. Сегодня ты копошился там, как будто не спал неделю. Не знаю, что ты делаешь ночами и что ты сам об этом думаешь, но стар ты шляться по ночам.