Сойди, Моисей
Шрифт:
Но Лукас не двинулся с места.
— А как же эти пятьдесят долларов, что мы нашли? — спросил он. — От них мне идет половина?
На этот раз коммивояжер только стоял и смеялся над ним, хрипло, долго и невесело. Потом ушел. Даже не застегнул портфель. Он отнял машину у Джорджа,
— Джордж Уилкинс, — сказал Лукас.
— Сэр? — сказал Джордж.
— Отведи мула туда, где взял. Потом ступай к Росу Эдмондсу и скажи, что хватит беспокоить из-за него людей.
Он поднялся по выщербленной лестнице, возле которой стояла под широким седлом светлая кобыла, и вошел в длинную комнату, где на полках стояли консервы, на крючьях висели хомуты, клешни, постромки и пахло черной патокой, сыром, кожей и керосином. Эдмондс, сидевший за бюро, повернулся вместе с креслом. — Где ты был? — спросил он. — Я посылал за
— В кровати, наверно, был, — сказал Лукас. — Три ночи уже ночью не ложился. Теперь мне это тяжело — когда молодой был, то ли дело. И вам будет тяжело в мои годы.
— Я, когда был вдвое моложе тебя, и то не затеял бы такой глупости. Может, и ты кончишь затевать, когда станешь вдвое старше меня. Но я другое хотел спросить. Я хотел узнать про этого проклятого торгаша из Сент-Луиса. Дан говорит, он еще здесь. Что он делает?
— Клад ищет, — сказал Лукас.
Эдмондс на секунду лишился дара речи.
— Что? Что ищет? Что ты сказал?
— Клад ищет, — повторил Лукас. Он слегка оперся задом о прилавок. Потом достал из жилетного кармана жестянку нюхательного табаку, открыл, аккуратно насыпал полную крышечку, двумя пальцами оттянул нижнюю губу, опрокинул над ней крышечку, закрыл жестянку и спрятал в жилетный карман. — С моей искательной машиной. На ночь у меня арендует. Потому мне и спать не приходится ночью — чтобы не утек с ней. А вчера ночью он не пришел — слава богу, выспаться удалось. Так что, думаю, уехал туда, откудова приехал.
Эдмондс сидел во вращающемся кресле и смотрел на Лукаса:
— У тебя арендует? Ту самую машину, ради которой ты угнал моего… у меня… ту самую машину…
— По двадцать пять долларов за ночь, — сказал Лукас. — Он сам с меня столько запросил за одну ночь. Так что, думаю, это правильная плата. Он же ими торгует; ему видней. Не знаю, я столько беру.
Эдмондс положил руки на подлокотники, но не встал. Он сидел неподвижно, чуть подавшись вперед, глядя на негра, в котором только запавший рот выдавал старика: негр стоял, прислонившись к прилавку, в вытертых мохеровых брюках, какие мог бы носить летом Гровер Кливленд или президент Тафт, 8 в белой крахмальной рубашке без воротничка, в пожелтелом от старости пикейном жилете с толстой золотой цепочкой, и лицо его под шестидесятидолларовой, ручной работы, бобровой шапкой, которую ему подарил пятьдесят лет назад дед Эдмондса, не было ни серьезным, ни важным, а вообще ничего не выражало.
8
Гровер Кливленд (1837-1908) — двадцать второй президент США (1884-1888 и 1892-1896); Тафт Уильям Говард (1857-1930) — двадцать шестой президент США (1908-1912).
— Не там он искал-то, — продолжал Лукас. — Он искал на холме. А деньги вон они где зарыты, возле речки. Те двое белых, ну, те, что пробрались сюда четыре года назад и унесли двадцать две тысячи… — Наконец Эдмондс поднялся с кресла. Он набрал полную грудь воздуху и медленно пошел на Лукаса. Теперь мы с Джорджем Уилкинсом его спровадили и…
Медленно шагая к нему, Эдмондс выдохнул. Он думал, что закричит, но это был только шепот.
— Уйди отсюда, — сказал он. — Иди домой. И не показывайся. Чтобы я тебя больше не видел. Будут нужны продукты — присылай тетю Молли.
Эдмондс поднял голову от гроссбуха, заметил, что по дороге подходит старуха, но не узнал ее. Он опять углубился в гроссбух и, только когда она с трудом поднялась на крыльцо и вошла в лавку, понял, кто это. За последние четыре года или пять он ни разу не видел, чтобы старуха вышла за калитку. Отправляясь объезжать свои поля, ехал мимо ее дома и видел ее с лошади: она сидела на веранде, скомкав морщинистое лицо вокруг тростникового чубука глиняной трубки, или ходила по двору, от лохани с бельем к веревке, ходила медленно, с трудом, как древняя старуха, — даже Эдмондсу, когда он об этом задумывался, она казалась старше своих лет. Раз в месяц он слезал с лошади, набрасывал поводья на забор, входил в дом с жестянкой табака и мешочком ее любимых мягких дешевых конфет и проводил с ней полчаса. Называл это возлиянием своей Удаче — на манер римского сотника, проливавшего немного вина, прежде чем выпить, 9 —
9
…на манер римского сотника, проливавшего немного вина прежде, чем выпить… — Имеется в виду римский обряд жертвенного возлияния в его бытовом варианте: перед трапезой и после еды полагалось пролить немного вина, чтобы умилостивить богов.
— Господи, — сказал он. — Что ты здесь делаешь? Почему не послала Лукаса? Неужели он не понимает, что тебе…
— Он сейчас спит, — сказала старуха. Она еще не отдышалась после дороги. — Вот я и улучила минуту. Мне ничего не надо. Поговорить с тобой хотела. — Она слегка повернулась к окну. Эдмондс увидел лицо в тысяче морщин.
— О чем же? — Он встал с вращающегося кресла и подтащил ей из-за бюро другое, с прямой спинкой и ножками, перевязанными проволокой. — Вот, сказал он.
Но она только перевела с него на кресло невидящий взгляд, и тогда он взял ее за руку, — под двумя или тремя слоями одежды, под безупречно чистым платьем рука показалась на ощупь не толще тростникового чубука ее трубки. Он подвел ее к креслу и усадил; ее многочисленные юбки и нижние юбки пышно раскинулись по сиденью. Она сразу наклонила и повернула в сторону лицо, заслонив глаза узловатой ладонью, похожей на связку сухих обугленных корешков.
— Болят у меня от света, — сказала она.
Он помог ей встать и повернул ее кресло спинкой к окну. На этот раз она нашла его и села сама. Эдмондс уселся в свое кресло.
— Ну, так о чем? — сказал он.
— Уйти хочу от Лукаса, — сказала она. — Я хочу этот… этот….
Эдмондс сидел не шевелясь и смотрел ей в лицо, хотя сейчас не мог его разглядеть в подробностях.
— Что? — сказал он. — Развод? После сорока пяти лет, в твоем возрасте? Что ты будешь делать? Как будешь обходиться без…
— Работать могу. Пойду…
— Да нет, черт, — сказал Эдмондс. — Ты же понимаешь, я не об этом. Даже если бы отец не распорядился в завещании обеспечивать тебя до конца жизни… Я спрашиваю — что ты будешь делать? Бросишь дом, ваш с Лукасом, и перейдешь жить к Нат и Джорджу?
— У них не лучше, — сказала она. — Мне совсем надо уйти. Он рехнулся. Как раздобыл эту машину, совсем рехнулся. Обои они с… с… — Эдмондс видел, что она не может вспомнить имя зятя, хотя оно только что было произнесено. Она опять заговорила, не шевелясь, ничего как будто не видя, и ее руки напоминали две скомканные чернильные кляксы на чистом белом переднике: — Каждую ночь с ней возится, целыми ночами клад ищет. За скотиной и то ухаживать перестал. Я и лошадь кормлю, и свиней, и дою, как могу уж. Но это полбеды. Это я могу. И рада услужить, когда он хворый. А сейчас у него не в теле хворь — в голове. Ой, плохо. Даже в церковь по воскресеньям не ходит. Ой, плохо, хозяин. Не велел Господь делать то, что он делает. Боюсь я.
— Чего боишься? — сказал Эдмондс. — Лукас здоровый, как конь. Он и сейчас крепче меня. Дел у него никаких, пока урожай не созрел. Невелика беда, если не поспит ночь-другую, а погуляет у речки с Джорджем. В будущем месяце все это кончится — хлопок пора собирать.
— Не этого боюсь.
— А чего же? — спросил он. — Чего?
— Боюсь, найдет он.
И снова Эдмондс застыл в кресле, глядя на нее.
— Боишься, что найдет?
Он по-прежнему не мог понять, смотрит ли она на что-нибудь — крохотная, как кукла, игрушка.