Скитальцы
Шрифт:
Сала топленого в рот сунула и тут же выплюнула: «Не хочет, Донюшка-то. О-о-о». Тайка скатилась с лавки, лицо у нее напряглось, глаза округлились. Ее затрясло, и нелепый крик вырвался из груди.
– Мы не туда попали, мы не туда попали.
Донька обнимал Тайку, но тело ее корчилось и рвалось из рук, словно страшная невидимая сила переполнила Тайку и сейчас изливалась через край. Не знал, не ведал Донька, что летала ныне Тайка в черном пространстве страха. Она пугливо смотрела круглыми глазами и тянулась к Доньке: но были слепы глаза и мертвы руки.
– Доня, мне страшно, не уходи. Где ты, Донюшка? – раздался тонкий звенящий голос, но мог поклясться парень, что Тайкины губы не растворились,
– Ты ужо, Таиса, Таисюшка, голубушка моя. Не блазни ты себя, не вводи в ман греховный. – Донька опустился на пол, положил Тайкину голову к себе на колени. Мягкие белые волосы текли меж пальцев, как вода, и что-то ненадежное и смутное было в этом прикосновении.
Доньке чудилось, что его любовь уплывает от него, как тундровая мара. В последний раз донесся призрачный голос: «Разлучили разлучники», – тело вздрогнуло и разом увяло. Тайка стала мучительно широко зевать и закрыла глаза.
День для Доньки прошел маетно, а ночь была мучительной и бесконечно длинной, словно парень прежде выспался уже на весь свой век. Тайке стало лучше, она под вечер пришла в себя, слабо улыбнулась и сразу же забылась вновь, но дышала теперь ровно и спокойно, и Донька даже боялся шевельнуться, чтобы не потревожить ее сон. Он так и лежал до утра с открытыми глазами, отупевший от бессонницы. В стене мирно шуршал дождь, потом где-то протекла крыша, и вода, капля за каплей, стала дончать о пол. Надо было бы встать да подставить посудину, но страшно было шевельнуть рукой-ногой. В Доньке и тогда, в час разговора, и нынче не родилась безумная, жестокая ярость; он не точил свою душу упреками и не решал, как лучше поступить: в его душе все созрело как бы само собой, как рождается внутри тела дыхание, и только однажды, под самое утро, он вдруг с жалостью и страданием подумал о Тайке, куда денется она и что будет с нею, если то самое случится. И тогда Донька осторожно повернулся на бок, лицом к Тайке, и в утренней зыбкой темноте захотел разглядеть жену, как бы попрощаться с ней, но увидел только смутное белое пятно, да еще ровное дыхание щекотно теплило его плечо. Тут вспомнился Яшка, его печальный черный взгляд, и Донька с удивлением подумал, что, пожалуй, и нынче бы не посмел убить крестового брата, потому как бескрайней ненависти к нему так и не услышал в себе, а чувствовал только болезненную жалость к его одиночеству.
Рядом вздохнула Тайка, сразу же тихо соскользнула с постели, словно и не болела, пошарила в загнетке живой уголек и раздула лучину.
– Тая, ты куда? – тихо позвал Донька.
– А, не спишь? – вяло откликнулась Тайка. – Печь топить да выть сготовить.
– Полежи еще. Не семеро по лавкам, – попросил Донька.
– Не, не...
– Тогда и я поднимусь.
– Тебе-то зачем?
– Дела...
Тайка стряпала еду, Донька стал собираться в дорогу, о вчерашнем они не заговаривали и в глаза друг другу не глядели.
– Ты куда? – наконец спросила Тайка.
– К дяде Гришане. Навещу... Насчет лошади надо и про дорогу вызнать...
– А я?..
– Чего ты...
– Я-то куда?
– Я быстрехонько смотаюсь, одна нога здесь, другая там.
– Вместе бы веселее, – жалобно попросила Тайка. – Боюся чего-то. Да и сам вишь, какова я.
– Вдвоем мешкотно. Я ведь прямиком до Келий.
– А Яшка как придет, чего тогда?
– Ты не открывай. Сиди на запоре. Ружье тебе оставлю. Заместо меня на кровати повалишь, – пробовал улыбнуться Донька. Он собрался быстро, по-охотничьи, не забыл огниво в кожаном мешочке и запасные сухие онучи, зачем-то поскреб о ноготь широкое лезвие ножа, и сухое лицо вздрогнуло от тайных чувств.
Он и прощался скоро и торопливо, словно боялся разжалобиться: рывком прижал Тайку к
– Доня, ты быстро? А лучше не ходи совсем.
– Ну, ну, ты брось. – Он замялся у порога, не решаясь перешагнуть в темноту повети. – Не провожай, не надо. Да еще... – Донька что-то прикинул в уме. – Дня через два дядя Гришаня придет, дак ты его слушайся.
– Донюшка, чего задумал, скажи? – вскрикнула Тайка, рванулась к порогу.
– Осподи, чего-чего... Ничего не задумал. Может, Дорогую Гору навещу, дак задержусь. А может, и не пойду, дак вместях с дядей Гришаней в обрат. Ворота поветные на засов запри, в избе сиди, тут всего хватит. Ну, и чтобы мне не реветь. Я что сказал? – шутливо возвысил голос Донька, прощальным взглядом окинул Тайку, словно знал, что не видать более ее, и сердце отзывчиво и горестно дрогнуло.
Глава пятая
Яшка встретил свой дом пустым и холодным, но еще подумал, что, может, Тайка ушла на время к матери, и сбегал туда. Петра Афанасьич долго и нудно гугнил, глотая слова, как его ограбили в Архангельске, разорили вчистую, но о дочери смолчал, и Яшка, не в силах добиться от Чикиных ничего толкового, бросился к Богошковым, где только и могла еще схорониться жена. Яшке думалось, что Тайка спряталась от него, не в силах простить прошлого, и он со страхом понимал, как невыносимо будет ему, если Тайка уйдет от него, – но, нет-нет, только не это, – и неожиданно находил в душе удивительные добрые слова, которых вроде бы и не знал раньше, а нынче выскажет Тайке, и тут же отчаянный гнев горьким комом подкатывал в горло, так что трудно было дышать, и мужик, скрипя зубами, бубнил: «Ну, стервь, найду ежели, голову напрочь отсажу». Так ласковые слова мешались в Яшке с самой похабной руганью, и когда он заскочил в избу к Богошковым, то ошалел от длинного тоскливого воя – это причитала по покойному Калине молодая вдова:
– Ой да закатилось мое красно солнышко...
– Заткнись, колода пуста. Тайка где? – крикнул с порога, обвел бешеными глазами избу, пробежал за загородку, заглянул на печь и на полати – жены нигде не было, но еще думалось, что Тайка где-то здесь.
– Осиротели мы безвременно без князя нашего, без защитника, – вопила Евстолья, но подняла зареванное, опухшее лицо.
– Тайка где, гугня? – закричал снова Яшка в самое ухо бабе, та тупо посмотрела мужику в рот, скривилась, махнула рукой на дверь, а сын на лавке подумал, что мамку собираются бить, и густо заревел.
– Да загунь ты... Тайка не знаешь где?
Евстолья вдруг перестала причитать, просушила передником глаза и одернула Яшку:
– А ты не ори, не глухая, бат. Парня-то всего напугал, леший тебя принес тоже.
– Ну, баба, доведешь, кажись. Круть-верть, круть-верть, нелюди какие-то. Ничего толком не скажут.
– А ты не покрикивай, – словно и не ревела только что, сухим голосом сказала Евстолья. – Твоя баба с моим пащенком намылилась.
– Эй, ври, да не захлебывайся, – испуганно одернул Яшка.
– Умелись... Стыда-то ныне совсем нет, свальный грех кругом, осподи. Хоть и сестреница мне, а на заступу не стану. Ты только в море, а она подолом трясти.
Яшка притих, словно по голове топором колонули, осел на лавку, ссутулился, скреб отросшими черными ногтями седую голову, будто никуда не торопился, будто не он минуту назад огнем полыхал посреди избы.
– Ну-ну. Вот оно как. Мужик, значится, в море, а она стелькой, – бормотал он.
– Мешок муки уволок пащенок-то, да бочонок рыбы соленой, да оленью постель, – который уже раз вспоминала Евстолья, особенно жалея мешок ржаной муки. – Уволок ведь целый мешок. Как и стыда хватило...