Сирэн
Шрифт:
— Значит, вы думаете, что я счастливее?
— Конечно.
— Нет, Сирэн, нет, — ответил Робустов и подумал: «Это хорошо, что она не требует, чтобы я называл её по отчеству». — Правда, мужчина самостоятельнее женщины, но условности давят его ещё больше, чем женщину. Вот я, например, считаюсь честным человеком, а принуждён всю жизнь лгать, вернее, никогда не быть вполне искренним. Если я в судебной речи скажу, что защитник знает ещё лучше меня, какой мошенник его клиент, но защищает его только из-за денег, — меня остановят, будь это сама святая истина. Если я приду в гости к члену суда и солгу ему, что давно не был, потому что болел, — это ничего; если же я скажу, что в его семье мне невыносимо скучно и ходить туда противно, — меня сочтут за невежу и, пожалуй, за сумасшедшего… У меня часто
…В детстве я говорил с отцом сначала только относительно моих гимназических отметок, а затем о том, сколько я могу истратить денег и сколько не могу. Мать умерла рано, и я её не помню. И так прошла вся жизнь.
…С вами я сегодня говорю так, во-первых, потому, что вы мне кажетесь умной и понимающей всё моё настроение, а во-вторых, потому, что вас больше не встречу и говорить так не стану. Я рад, что не увижу больше вас. Я бы мог вами увлечься, и из этого не вышло бы ничего хорошего ни для вас, ни для меня. Но за сегодняшний день — спасибо. Спасибо уже за то, что вы меня слушаете. Через неделю я вступлю в исполнение своих служебных обязанностей. Буду делать визиты, говорить только о делах, о ценах на квартиры, буду произносить судебные речи. И если меня кто-нибудь спросит о вас, я сделаю равнодушную физиономию и скажу: «Да, ехал в одном вагоне с хорошенькой армяночкой».
— Знаете, я ещё никогда не встречала такого человека, — сказала Сирэн.
— Разве? — Робустов улыбнулся. — Эх, Сирэн, Сирэн, ещё бы с вами хоть сутки проехать.
— У меня есть отчество.
— Ну, Сирэн Давидовна. Это звучит некрасиво. Думайте обо мне, что хотите, мне это всё равно. Кстати скажите, вы скоро собираетесь выходить замуж?
— Пока не собираюсь. А что?
— Так, хотелось 6ы мне посмотреть на этого счастливого человека.
— Может быть, и увидите.
— Ну, где же я увижу?
За их спинами послышалось шарканье ног и потом голос чиновника:
— Mademoiselle, maman просит вас к себе.
— Хорошо.
Чиновник продолжал стоять.
— Я сказала — хорошо.
Тот повернулся и ушёл. Сирэн посмотрела ему вслед
Сирэн возвратилась из купе с надутыми губками и стала у окна. Разговор больше не возобновлялся. Обменивались только короткими фразами. Робустов снова положил свою руку на её нежную ручку, и Сирэн не отнимала её.
«Она не отнимает своей руки, вероятно, назло матери, которая сделала ей выговор за то, что она всё время со мной, а может быть, я ей и нравлюсь, — мелькнуло в голове Робустова. — Теперь около одиннадцати часов. Маруся, вероятно, уложила детей, стоит перед зеркалом, усталая, с кислой физиономией и причёсывается на ночь, а если думает обо мне, то жалеет, что я трясусь в вагоне… Может быть, я поступаю подло, что сейчас стою возле этой хорошенькой и оригинальной армяночки… Но жизнь так монотонна и будет и дальше такою же, а потому нелепо лишать себя того светлого молодого ощущения, которое охватило меня. Кроме того, это ведь не измена, это так»…
— Сирэн, вы — умненькая девушка, ведь правда же, — нет ничего дурного в том, что вы мне так нравитесь.
— А завтра будет так же нравиться другая, а послезавтра — третья, — сказала она и вдруг выдернула свою руку.
«Она не поняла меня, — подумал Робустов. — Вот совсем юная, а женщина до мозга костей. Молчишь, — можно выражать ласку рукопожатием. Заговорил, — нарушил настроение, сейчас же нужно показать, будто её рука только случайно была в моей». — Он вспомнил, как, будучи гимназистом седьмого класса, ухаживал за шестиклассницей Лёлей, которая в тёмной комнате всегда отвечала на его поцелуи, а в светлой, когда он только положил ей на плечо руку, рассердилась и закричала. «Все, все, и русские, и армянки, и польки, и немки — все одинаковы».
— Думайте, Сирэн, что хотите, но, право же, мне будет ужасно тяжело завтра расставаться с вами. За эти трое суток я очень привязался к вам. Глупо это, конечно…
— Да?
— Да, — ответил он и подумал: «Вот сейчас ей показалось, будто она грубо мне ответила и, желая загладить это, она не сказала ничего по поводу того, что я опять назвал её только по имени»…
— Ну-с, нужно идти к маме, — сказала она.
— Погодите ещё, Сирэн.
— Нет, так лучше будет, спокойной ночи. Завтра ещё увидимся, если вы не проспите.
Она посмотрела на Робустова не то с недоверием, не то с грустью, крепко пожала его руку и ушла.
Он вдруг почувствовал, как устал нервно и физически за целый день. Ему захотелось пойти и лечь поудобнее, и если нельзя быть больше возле Сирэн, то хоть мысленно представлять её себе.
Немец и чиновник встретили его молча с угрюмыми и серьёзными лицами. И ему почему-то вспомнилось выражение лица одного арестанта, отрицавшего свою виновность, которому он должен был объявить, что всё украденное нашлось у его соучастника.
Робустов разделся и сладко потянулся на диване, а потом, чтобы никого не видеть, укрылся одеялом с головой, оставив отверстие только возле рта.
Вагон гудел, и под подушкой мерно раздавался убаюкивающий звук — жам, жам, жам… «Как хорошо вообще ехать, — думал он, — ты везде и нигде. Никто тебя не знает. Никто не имеет права упрекнуть в том, что поступаешь так или иначе».
Несмотря на усталость, ему долго не спалось, и проснулся он рано, в шесть часов утра, сейчас же оделся, умылся и стал у окна.
Пейзаж резко изменился. Гор уже не было видно. С одной стороны стлалась степь, поросшая какими-то сорными травами, серая и неприветливая, не похожая на донскую. С другой стороны всё время тянулось Каспийское море точно огромная грязная лужа, оставшаяся после дождя. В одном месте, в нескольких саженях от полотна железной дороги, толпились, хлопая крыльями, пятнадцать или двадцать огромных орлов и поезд не пугал их. Иногда мимо проходили, покачиваясь, верблюды, которых вели некрасивые с редкими бородами люди в халатах и в странных шапках, похожих на половину арбуза. Попадались навстречу такие же всадники верхом на ослах, нагруженных уже непомерным вьюком, и, казалось, что огромному человеку, сидевшему с вытянутыми вперёд сверх вьюка ногами, не может не быть совестно так эксплуатировать бедняка.