Швейцар
Шрифт:
Иван вышел за дверь на панель. На него пахнуло сырым, весенним воздухом, и, не замечая его миазмов, Иван вдыхал его полною грудью.
Среди улицы, местами, где лед еще был не сколот, образовались канавки и ручейки. Иван смотрел на эти ручейки, и ему как-то вдруг жаль стало этого скалываемого льда. Сегодня его сколют, сметут, завтра мостовая подмерзнет, подсохнет, и город из зимнего сразу перейдет на летнее положение... И не будет весны; не будет этого постепенного таяния снегов, как бывало у них в деревне; не увидит он этой черной, талой земли, ежедневно понемногу выползающей из-под снежного покрова и дающей какое-то особенное, приятное испарение; не увидит он на обнаженных от снега бугорках пробивающейся свежей травки; не услышит он этих журчащих с горы к реке весенних ручейков, которые он так любил в своей
В дверях соседнего дома показывается толстый швейцар с длинными бакенбардами и внушительным выражением лица. Иван почтительно ему кланяется. Тот снисходительно отвечает на поклон и, отвернувшись, начинает смотреть как будто на небо.
Этот швейцар -- предмет зависти всех окрестных швейцаров. Дом, где он служит, занят высокопоставленным князем. Княжескому швейцару перепадают на праздниках, а иногда и в другое время, такие подачки, каких другим швейцарам и во сне не снилось. У этого швейцара изрядный капиталец и два каменных домика на Петербургской стороне. Он ездит на бега и на скачки, играет на тотализаторе. В этих случаях он оставляет вместо себя дежурить одного из младших дворников. Импровизированный "вице-швейцар" начинает исполнение своей роли с того, что нанимает для "самого" -- для "настоящего" швейцара -- лихача к Семеновскому плацу или Балтийскому вокзалу и подсаживает швейцара, смотря по сезону, в сани или на дрожки, когда тот, в енотовой шубе или в новеньком летнем пальто, выходит из той же самой двери, которую он в обычное время, одетый в швейцарскую ливрею, почтительно распахивает пред "крупными" и "мелкими" посетителями, получая от них "на чай" от двугривенного до 25 рублей включительно. Этот швейцар -- недостижимый идеал для Ивана, и Иван, невольно забыв на время свое горькое положение, любуется на его мясистый, гладко стриженный затылок.
– - Ты опять, скотина этакая, зеваешь и не отворяешь дверей,-- прерывает его сосредоточенное внимание домохозяин, выходя на подъезд.
Иван виновато снимает фуражку и не знает, что ответить.
– - После Пасхи ты получишь расчет,-- сердито говорит хозяин,-- мне такого болвана швейцара, который ни разу не отворил мне дверей, не нужно.
И, прежде чем Иван успел сказать что-нибудь, хозяин пошел к другому подъезду своего дома. Иван провожает его глазами, надевает фуражку и как-то бессознательно оглядывается вокруг... Княжеский швейцар безучастно смотрит на него, как смотрят на проходящего мимо незнакомого человека...
Иван сконфуженно потоптался на месте и удалился в свою швейцарскую.
Какой-то туман стоял у него в голове. Боль то усиливалась, то, дойдя до высшей степени, как будто совсем пропадала -- доводила человека, так сказать, до бесчувствия, то снова проявлялась, и в глазах у Ивана мутилось, ему делалось тошно.
"Расчет... после Пасхи... Только бы Пасху-то протянуть... Господи, вот жизнь-то... за что?.. Ну, и слава богу... все равно... уеду, а осенью подыщу..."
Иван идет к себе в каморку, тяжело опускается на кровать -- и спустя несколько минут засыпает тяжелым болезненным сном.
Его разбудил младший дворник, чтобы позвать его взять из дворовой кухни свою долю артельного обеда. Иван едва-едва мог подняться с кровати и понять, в чем дело. Однако он встал, пошел за дворником и принес себе гороху, хлеба и гречневой каши с постным маслом. Но есть он не мог и долго сидел пред столом, не будучи в состоянии собраться с мыслями и сообразить -- что же ему теперь делать. Наконец он составил обед к стенке и прикрыл его полотенцем, так и не дотронувшись ни до чего.
К вечеру, перед тем как запирать двери, ему стало еще хуже. А тут как раз позвал его квартирант из первого этажа, сунул ему в руку гривенник и дал отнести письмо в почтовый ящик, бывший на углу улицы, дома за три от их дома. Иван долго вертел это письмо в руках, не решаясь двинуться к выходным дверям. Он хотел передать это поручение Софроиихе, но идти отыскивать ее в доме, где было три двора, представлялось
Еле волоча ноги, Иван поплелся к почтовому ящику.
А ночью он опять должен был четырнадцать раз отпереть и запереть двери; в том числе было восемь телеграмм Пфирзигу.
На другое утро "старший", явившись с обычным докладом к хозяину, сообщил ему, что швейцар Иван захворал, не встает и его нужно отправить в больницу и что пока, временно, в швейцарскую поставлен один из дворников, а затем, если угодно, у него уже есть на примете другой швейцар, хороший и "из себя очень даже видный". Хозяин велел ему прислать нового кандидата, Ивану же сделал расчет и поручил старшему передать ему паспорт и деньги и похлопотать -- если нужно, то через участок,-- чтобы Ивана немедленно приняли в больницу.
III
К полудню Иван уже лежал в Обуховской больнице, и фельдшер вывесил над его койкой дощечку с надписью: Phthisis {туберкулез (лат.).}.
Первые дни Ивану понравилось в больнице. Большие палаты производили на него, после его каморки, благоприятное впечатление. Сознание возможности оставаться спокойным было тоже приятной новостью, хотя привычка просыпаться и вскакивать ночью брала и здесь свое, и Иван то и дело бредил звонками и поднимался с постели, возбуждая неудовольствие сиделок. Успокоительное лечение и некоторый уход оживили Ивана. Но если лекарства устранили острую форму заболевания, предупредили, быть может, тиф, то они нисколько не помешали Ивану "таять, как свечка". Больничный воздух только усиливал общую слабость тела, кровохаркание и кашель не давали покоя. В эту неделю Иван так исхудал, что фельдшер не счел нужным скрывать от него безнадежность его положения.
"Надо умирать -- все равно один конец",-- решил Иван и пожелал исповедаться и приобщиться.
Уже после ухода священника он вспомнил, что при поступлении в больницу им были переданы в больничную контору деньги, около 200 рублей, накопленные за двухлетнюю службу швейцаром. Куда же девать их в случае смерти?.. "Никого у меня нет, кроме жены,-- думает Иван,-- а ей -- не стоит она этого... Отдать в церковь?.. А жену обидеть... Ведь кабы в ладах-то с женой жили -- ей бы эти деньги, прямое дело. Теперь не отдать ей -- значит, как бы в наказанье... А ладно ли это? Мне жену осудить, лишить наследья, деньги в церковь, а бог-от, может, давно простил ей... жертва-то моя и неугодна будет богу-то... ведь не от усердья выйдет жертва-то, а от злобы".
И Иван решил завещать свои деньги жене, ища в этом умиротворения и прощения за все прошлое.
При помощи сиделки и доктора он написал духовное завещание. Потом ему вздумалось написать письмо жене, проститься, дать наставление; но мысли путались, силы его оставляли. "Да и к чему письмо,-- подумал он наконец,-- бог все лучше устроит по-своему". Письмо осталось ненаписанным, и с этих пор Иван лежал в постоянном ожидании смерти.
Страстная неделя была на исходе, и Иван горячо желал умереть в первый день Пасхи, "в светлое Христово воскресенье", вполне убежденный, что смерть в этот день будет не смертью, а переходом, вместе с воскресшим Христом, в жизнь вечную. Он твердо помнил слышанное им от набожных людей, что "те, кто умирают в этот день, не будут, вместе с прочими, дожидаться второго пришествия Христова, а прямо с одра смертного души их понесутся, вместе с ангелами, к небу, славя имя господне".
Последние дни страстной недели Иван ни с кем и не разговаривал.
Со сложенными, как у покойника, крест-накрест руками лежал он на своей койке, когда раздался первый удар колокола к пасхальной заутрене. Иван перекрестился и произнес:
– - Приими, господи, душу раба твоего Ивана,-- и снова скрестил руки на груди.
Закрыв глаза, он ждал смерти.
Он два дня перед этим ничего не ел и был так слаб, что переход к бесчувственному состоянию казался ему незаметным.
Но вот, после некоторого затишья, грянули мощные раскаты колоколов, а по палате, тут и там, раздался шепот: "Христос воскресе!"