Шибуми
Шрифт:
– Ну ладно, что ж, я даже не знаю, приятель. Не знаю, можно ли тебе пронести ее с собой. Николай пожал плечами.
– Как скажете, сержант. Я просто подумал, Надо же будет чем-нибудь занять время, если у генерала не будет охоты разговаривать.
– О? Так вы умеете лопотать, как эти гуки?
Николай всегда удивлялся, почему именно это слово, искаженное корейское название своей национальности, так прочно вошло в словарь американских вояк и стало у них – унизительным обозначением всех жителей Азии.
– Да, я говорю по-японски.
Николай понимал, что ему совершенно необходимо скрывать свои истинные мысли и чувства там, где ситуация сталкивает его с каменной стеной невежества.
– Вы, наверное, заметили по моему удостоверению, что я работаю
Он пристально посмотрел в глаза сержанту и слегка повел головой в сторону японского охранника, точно желая показать, что опасно говорить слишком много, когда вокруг чужие уши.
Полицейский нахмурился, с усилием соображая, что бы это могло означать, наконец понял и кивнул заговорщически:
– Ясно. То-то я удивлялся, как это – американец, и вдруг собирается якшаться с таким типом.
– Работа есть работа.
– Ладно, приятель, я думаю, все будет нормально. Игра что – от нее ведь вреда никакого, правда?
Он вернул Николаю его миниатюрную доску.
Спустя пять минут дверь помещения отворилась, и в зал вошел генерал Кисикава в сопровождении еще двух охранников-японцев и кряжистого, плотно сбитого русского парня, с неподвижным, мясистым лицом славянского крестьянина. Николай встал, почтительно приветствуя генерала, а новые охранники заняли свои места у стены.
Когда Кисикава-сан подошел ближе, Николай по привычке склонил перед ним голову в знак сыновнего уважения. Жест этот не укрылся от японских охранников; они обменялись быстрыми, короткими взглядами, но продолжали стоять молча.
Медленно, с трудом генерал опустился на стул по другую сторону грубого деревянного стола. Когда наконец он поднял глаза, юноша был потрясен видом своего пожилого друга. Конечно, он ожидал найти перемены в облике генерала, но не такие разительные.
Перед ним сидел слабый, хрупкий, весь какой-то съежившийся, будто ставший меньше, старичок. С его прозрачной кожей, с неверными, замедленными движениями, он теперь напоминал священнослужителя. Когда генерал наконец заговорил, голос его прозвучал глухо и монотонно, словно бы разговор был для него ненужным и почти непосильным бременем.
– Для чего ты пришел, Никко?
– Для того, чтобы встретиться с вами, сэр.
– Понимаю.
Последовало молчание; Николай никак не мог придумать, что бы сказать, а генералу сказать было нечего. Наконец, с долгим, прерывистым вздохом, Кисикава-сан вновь заговорил; он не хотел, чтобы Николай почувствовал себя неудобно.
– Ты хорошо выглядишь, Никко. У тебя все в порядке?
– Да, сэр.
– Ну, ну. С каждым днем ты все больше становишься похожим на свою мать. Я вижу ее глаза, когда смотрю в твои.
Он чуть-чуть улыбнулся.
– Жаль, что никто не догадался предупредить твоих родных, что такой исключительный цвет предназначен для нефрита или старинного стекла, но никак не для человеческих глаз. Он тревожит и смущает душу.
Николай постарался улыбнуться.
– Я посоветуюсь с офтальмологом, сэр. Может быть, он найдет какое-нибудь средство исправить этот фамильный недостаток.
– Да-да, сделай это непременно.
– Обязательно.
– Пожалуйста.
Взгляд генерала был устремлен куда-то вдаль, и, казалось, он на миг забыл о присутствии Николая. Затем Кисикава-сан спросил:
– Так что же? Как идут твои дела?
– Ничего, неплохо. Я работаю у американцев. Переводчиком.
– Неужели? И как они к тебе относятся?
– Они меня просто не замечают, и это хорошо.
– Да, это, пожалуй, действительно самое лучшее для тебя.
Снова наступило короткое молчание. Николай уже собирался было прервать его, заговорив о каких-нибудь пустяках, но Кисикава-сан поднял руку, останавливая его.
– У тебя, без сомнения, есть вопросы ко мне. Сейчас я быстро и коротко расскажу тебе о том, что со мной происходило, и больше мы не будем к этому возвращаться.
Николай согласно наклонил голову.
– Как ты знаешь, я был в Манчжурии. Я заболел – пневмония. Я лежал в жару, без сознания, когда русские
– Но, сэр…
Кисикава-сан остановил его, подняв руку.
– Я решил, что ни за что не подвергнусь этому последнему унижению. Но у меня нет никакой возможности избегнуть его. У меня отобрали ремень. Одежда моя, как ты видишь, сшита из толстого холста, который я разорвать не в силах. Ем я деревянной ложкой из деревянной миски. Мне разрешено бриться только электрической бритвой и только в присутствии охранника.
Генерал невесело улыбнулся.
– Советы, похоже, высоко меня ценят. Они изо всех сил заботятся обо мне, боясь потерять. Десять дней назад я перестал есть. Это оказалось легче, чем ты, может быть, думаешь. Они угрожали мне, но, когда человек принимает решение уйти из жизни, никто больше над ним не властен и все угрозы становятся бессильны. Тогда… они положили меня на стол и крепко держали, а потом просунули мне в горло резиновую трубку. Они решили влить в меня пищу в жидком виде. Это было ужасно… унизительно… Пища входила в мой желудок, и меня тут же выворачивало наизнанку. В этом не было достоинства. Мне пришлось пообещать, что я снова начну есть. Вот так.
Во время этого краткого повествования взгляд Кисикавы-сан был прикован к грубой поверхности стола; он, не отрываясь, смотрел в одну точку.
Слезы жгли глаза Николая, мешали видеть. Он тоже смотрел прямо перед собой, не осмеливаясь пошевелиться или моргнуть, чтобы они не полились из глаз, не покатились по щекам, смущая его отца – его единственного настоящего друга.
Кисикава-сан глубоко вздохнул и взглянул на Николая.
– Нет, нет. Не стоит, Никко. Охранники не спускают с нас глаз. Не доставляй им этого удовольствия.