Шаровая молния
Шрифт:
Партия счастья не могла не прийти к идее культуры счастья, с подразделами на литературу-счастье, ИЗО-счастье, музыку-счастье, кино-счастье, архитектуру-счастье. Концепция социалистического реализма как наркотической литературы, разрабатывающей особую реальность, была настолько убедительной, что она захватила подавляющее количество писателей самых разных оттенков. Роскошные фонтаны ВДНХ с золотыми фигурами счастливых символов счастливых советских наций — это же полный восторг! Социалистический реализм — эманация понятия «счастье», и недаром один из лучших романов советской эпохи носит это название. То, что счастье в этих творениях может кому-то показаться убогим, частное дело этих «кого-то». Не хочешь участвовать в оргии — не участвуй, но другим не мешай, не лезь со своими ценностями в другие культуры. Если русские — людоеды, то это внутреннее дело самих русских.
Русский авангард и в подметки не годился всей этой наркотической культуре. Это было радикальное религиозное направление бунта против заскорузлости культуры, увязшей в самотождественности. Нужно было взорвать
То, что многие авангардисты прельстились коммунизмом, как Маяковский или Пикассо, мне не кажется удивительным.
Но использование коммунизма в своих нуждах — попытка, предпринятая русскими авангардистами после революции, — смехотворна. Наиболее умные из них покорились логике наркотической реальности. Маяковский был в данном случае наиболее последовательной фигурой. Он преуспел, но не до конца, не стал Сталиным от поэзии, в чем его беда и вина. Он воспринял коммунизм как мелкое очищение от собственных комплексов смерти, в то время, как соцреализм обещал гораздо больше.
Авангардистский бунт оказался очередным бунтом в культуре, кончившимся выходом на рынок и завоеванием музеев. Более постыдного конца для теоретиков авангарда придумать невозможно. Напротив, соцреализм был вычищен из музеев как неискусство, он в легкую добился того, что авангарду и не снилось.
В конце концов, соцреализм вернулся в музей как бред, рожденный в состоянии алкогольного опьянения, наркотической заразы, то есть в качестве назидания и черного юмора. Номовизм соцреализма мне представляется относительным. Он репродуцирует тайну жизни. Наркотическая реальность не удалась в России только благодаря стечению обстоятельств, но это не значит, что победителей не судят. Соцреализм — подкорка русской мечты, которая не меняется от случайности поражения. Русские при полной демократии, после десятилетий самоуничтожения, дружно проголосовали за
Поминки по советской литературе
По-моему, советской литературе пришел конец. Возможно даже, что она уже остывающий труп, крупноголовый идеологический покойник, тихо и словно сконфуженно испустивший дух. Что же, я буду последним человеком, который будет плакать на ее похоронах, но я с удовольствием скажу надгробное слово.
Замечательный автор романа «Мы» Евгений Замятин заметил в 1920 году, что, если у нас в стране не будет свободы слова, русской литературе останется одно только будущее — ее прошлое. Теперь с осторожной надеждой можно сказать, что русская литература, если ей суждено возродиться, будет иметь свое будущее — в будущем.
В советский период, разумеется, жили, а вернее сказать, доживали либо прозябали многие талантливые писатели, но, если воспользоваться публицистическим жаргоном позднего Горького, они оказались лишь «механическими гражданами» советской литературы, ставшей прокрустовым ложем даже для таких фанатиков нового мира, как Маяковский. В последние послесталинские десятилетия советская литература исподволь узурпировала право на умерших классиков XX века, введя их в свои ряды, и, как ни в чем небывало зацеловав их мертвые лица палаческими поцелуями, облив крокодиловыми слезами, объявила себя самой гуманистической литературой на свете. К лику собственных святых она готова была причислить почти все свои славные жертвы — от Андрея Белого до Пастернака, от Зощенко до Платонова. Эта старческая «гуманистическая» всеядность была лишь признаком ее беспомощности и одряхления, ее внутреннего перерождения, определенного бездарностью и лицемерием. Не знаю, кто написал «Тихий Дон», Шолохов или кто иной, но сам факт охватившего литературоведов сомнения поразителен как символ органической, имманентной порчи советской литературы.
Есть русская поэзия и проза советского периода, как есть поэзия и проза других народов, населявших СССР, но говорить о советской литературе как об объединившей все это в единое целое — значит предаваться иллюзиям. Писателям многие годы ради выживания приходилось идти на компромиссы как с совестью, так, что не менее разрушительно, со своей поэтикой. Одни приспосабливались, другие продавались (что не спасало ни тех, ни других от рулетки террора), третьи вешались, но горечь всех этих терзаний, вкупе с цензурным выламыванием рук, ударами в глаз и в пах, едва ли послужила надежным цементом для вавилонской башни словесности.
Башня не из слоновой кости, а из костей российских писателей была возведена не на совокупности компромиссов, а на диктате социального заказа, требовавшего от литературы не столько верного, сколько слепого служения генеральной линии, зигзагообразность которой выглядела как дьявольская насмешка над самыми проверенными, как испытание уже не твердости убеждений, а человеческой натуры на подлость.
Советская литература есть порождение соцреалистической концепции, помноженной на слабость человеческой личности писателя, мечтающего о куске хлеба, славе и статус-кво с властями, помазанниками если не божества, то вселенской идеи. Сила власти и слабость человеческой натуры; социальные комплексы русской литературы, по мнению проницательного философа начала XX века Василия Розанова, главной виновницы революции; разгул само собой разумеющегося пореволюционного хамства, воплотившегося в утопии «культурной революции»; наконец, восточное манихейство Сталина — эти и ряд других слагаемых легли в основу советского литературного строительства, и, когда отпали «строительные леса» 20-х годов, было от чего ахнуть.
Величественная башня советской соцреалистической литературы, воздвигаемая на века по сталинско-горьковскому проекту, барочная и многоквартирная, населенная алексеями толстыми, фадеевыми, павленками, гладковыми и гайдарами — всех не перечесть, несмотря на кажущуюся халтурность (слишком много дешевого гипса), действительно пережила несколько десятилетий, репродуцируясь к тому же в иных смежных социалистических культурах.
Когда сейчас думаешь о жизнестойкости, выносливости этой литературы, поражаешься удивительному сочетанию ее реальности и фантомности. Она была реальна в силу своей бесноватой фантомности, фантомна — в силу своей неуклюжей реальности. Она была легко, казалось бы, разоблачаемой извне идеологической фикцией, которую можно было проткнуть иглой иронии — и она лопнет, как воздушный шар, но, сколько бы ее ни протыкали, она не лопалась, потому что была именно фикцией, которой извне порой даже поклонялись или служили, как Арагон. И эта фикция обеспечивалась, как самые что ни на есть реальные бумажные деньги, всем запасом государственности.
Теперь все это рушится. Здание трещит по швам, воздушный шар лопается, золотое обеспечение исчерпано, настало банкротство. А ведь еще вчера все так ладно взаимосвязывалось: писатели — помощники партии, искусство принадлежит народу.
Эта литература не успела умереть, а уже думаешь: да существовала ли она вообще? Скоро любопытные туристы-литературоведы потянутся на ее руины — кстати, занимательная экскурсия.
Соцреализм — это культурная эманация тоталитаризма, это бешенство литературы в замкнутом пространстве, это садомазохистский комплекс писателя-атеиста, продающего душу, в существование которой он не верит. Есть такая страна — Тухляндия. В ней мы прожили многие годы. В ней своя, тухляндская, литература. Это еще раз к вопросу о соцреализме.