Северные амуры
Шрифт:
— А каковы планы? — спросил Кахым.
— Планы генерала Шварценберга мне неизвестны, да и сомневаюсь, что у него есть какие-либо планы, — сказал Сеславин, дерзко топорща усы. — А я лично считаю, что нам — значит, и вам с Первым полком, и мне с уральцами и донцами — надо не пустить отходящие французские полки в Париж, оттеснить их от переправы, сдвинуть в сторону, чтобы столица Франции осталась беззащитной.
Кахым восхитился блеском рассуждения Александра Никитича и возблагодарил судьбу за то, что после мудрого Петра Петровича Коновницына
25
Император Александр Павлович весною 1814 года глубоко уверовал в свои полководческие дарования, постоянно вмешивался в приказы Барклая-де-Толли, которому сам же доверил командование русской армией, где не было ни пруссаков, ни австрийцев, ни шведов, требовал непрерывного наступления. У Барклая был и изрядный ум, и огромный военный опыт, и мужество, какое он так достойно проявил в 1812 году под Смоленском. И он, как и незабвенный Михаил Илларионович, считал, что война выиграна, что надо беречь измученных двумя годами тяжелейших боев солдат, что пора действовать дипломатам, стремясь к бескровному освобождению Парижа.
И в марте маршал Мармон капитулировал.
Еще кое-где по линии фронта вспыхивали и быстро угасали перестрелки, еще весенними сырыми темными ночами и башкирские джигиты, и пластуны-донцы Платова налетали на бивуаки французов, беспощадно рубя солдат и по-прежнему не беря пленных, еще гремели иногда пушки то со стороны союзников, то с позиций наполеоновской артиллерии, но война закончилась, одна из самых кровопролитных в истории, война, которую и русские, и все народы России единодушно назвали Отечественной.
В лагерь Первого полка заехал адъютант царя Александра Михаил Федорович Орлов, с которым Кахым встречался не раз за эти годы.
— Ну как, трудно было остановить рвущихся в Париж башкирских казаков? — спросил Орлов смеясь.
— И не спрашивайте! — ответил Кахым. — Джигиты озлоблены, мечтали отомстить за тысячи уничтоженных городов и деревень! Лютая ненависть к Наполеону и его солдатам. Мечтали разворошить Париж как муравейник.
— Сейчас заезжал к гренадерам. И они недовольны, что остановили наступление нашей армии на рубежах Парижа. Галдят, даже не соблюдая чинопочитания.
— Вот видите!
— Победители должны быть великодушными, — сказал полковник Орлов, и трудно было понять, повторяет ли он царские слова или высказывает свое убеждение. — Надо, чтобы французы встретили нас как освободителей от тирании Наполеона, а не как мстителей.
— Отвлеченно вы размышляете верно, — сказал Кахым, — но я-то с передовыми разъездами вошел в объятую пламенем Москву, когда французские обозы с награбленным добром еще тянулись по Калужской дороге. Видел, как рушились от взрывов стены Кремля и храмы, к счастью, не все и не всюду. Фитили отсырели… Я мусульманин, но и ныне содрогаюсь от такого оскорбления святых мест, а Наполеон-то и французы — христиане. Как же мне взывать к доброте моих джигитов?
Орлов
Через несколько дней победители торжественно вступили в Париж.
Первыми ехали строем конные гвардейцы и прусские кавалеристы. Духовые оркестры гремели ликующими маршами. Вдоль улиц стояли толпы жителей, пожалуй, до того усталых от наполеоновских непрерывных войн, что казались безучастными: никто не приветствовал победителей, но и с ненавистью на них не смотрели.
Толпы оживились, когда появились казаки атамана Платова с высокими пиками, в красных мундирах, с окладистыми, до пояса, бородами.
А вот и под певуче-задорные мотивы кураев хлынули сотни башкирских казачьих полков — Первого, Второго, Четвертого, Пятого, Восьмого, Девятнадцатого, Второго мишарского, Второго тептярского. Джигиты в чекменях, в меховых остроконечных шапках, на ногах каты с суконными голенищами, за спиною лук, в колчане стрелы, копья приторочены к седлам.
Парижане бурно заговорили, посыпались испуганные восклицания, чуть ли не стоны:
— «Северные амуры»! Ух-хх!..
— Азиаты! Дикари!.. Надо прятать девушек и девочек!
— И молодым женщинам достанется, если попадут в их лапы!
— Казаки не добрее этих «амуров», выместят на нас горе.
Кахым хотя и с напряжением, но понимал эти выкрики, его и злость одолевала, и смех разбирал.
— Что они там лопочут? — поинтересовался Буранбай.
— Считают нас людоедами, как и берлинцы! Помнишь, как пугались в первые дни немцы? А потом привыкли.
— И первыми нас полюбили подростки! — заметил Ишмулла.
— Значит, и здесь так произойдет! Меня другое занимает, — сказал Кахым, — они боготворили Наполеона, а отреклись от него с такой легкостью. Непохоже, что такие способны подняться на партизанскую войну против русских, как наши крепостные мужики поднялись против французских завоевателей.
— Но эти же французы свергли короля, провозгласили республику, — сказал Буранбай; в Омске, учась в военном училище, он наслушался вольнолюбивых речей от ссыльных поляков да и от кое-каких просвещенных офицеров-преподавателей и все запомнил, намотал, как говорится, на ус.
— Те, республиканцы, якобинцы, истреблены Наполеоном, сгнили на каторге, — глубоко вздыхая, сказал Кахым: он тоже многое узнал от Сергея Волконского и его друзей, когда два года жил в столице. — А эти мелкие буржуа, обыватели, лакеи, торгаши питались крохами со стола Наполеона. Наживались на его войнах. Нет, русские куда крепче в своей национальной гордости!
Буранбай согласился с ним.
…А Париж остался Парижем, городом беспечным, веселым. Наполеона увезли на остров Эльба. Три года назад, весною 1811 года, Наполеон сказал баварскому генералу Вреде: «Через три года я буду повелителем всего света!..»