Рассказы
Шрифт:
Гришка помнил день, один только день. И не день даже, а час, быть может, мгновение. Сладкий запах тополей, и барачную скрипучую лестницу, и полумрак, с непривычки, когда забегаешь со двора, с полуденного его солнца, и шершавые, с облупившийся краской перила. И Фриделе. Вопреки отцу, велевшему намедни выкинуть убогие Гришкины дары, все эти дешевые бусы, стеклянные брошки, и шпильки, украшенные фигурками павлинов, всю эту поддельную роскошь, наверняка ворованную, как подозревал отец Фриделе, и подозрения его подтвердил участковый милиционер. Так вот, вопреки отцу, сапожнику Якову Койфману, целый день цокающего молоточком в будке своей и понятия не имеющего о том, что обычно творится в голове девушки, еще не достигшей совершеннолетия, но уже страстно мечтающей о любви, о поцелуях, о страшных клятвах, о мужских руках, расстегивающих пуговки на блузке и еще о чем-то, до конца еще не понятом, отвратительном и прекрасном одновременно, вопреки теткиным рассказам, считавшей своим долгом довести до разумения племянницы все те ужасные вещи, которые
Через две недели упоительное счастье никуда не уходит, и Гришка начинает волноваться, и изводить себя ужасными предчувствиями измены и прочих пакостей, на которые женщины только и способны. Упоительное счастье никуда не уходит, но Гришка не собирается сдаваться. Он задает Фриде вопросы, должные вмиг подловить ее на предательстве, обмане, подлоге. Фрида только моргает и смотрит на Гришку влюбленными глупыми глазами. Но Гришка не собирается сдаваться и в счастье, в невозможное счастье свое верить не может, не умеет. День за днем за влюбленными Фридиными глазами Гришка пытается разглядеть другую Фриду. Разжиревшую, всем недовольную, изнывающую от похоти, кромсающую баклажаны у плиты, и детей ее, играющих в грязи во дворе, увидеть собственно детство свое, сплошь промозглые осенние сумерки, и разговоры второгодников, заправски куривших на заднем дворе, вонявшем мочой и конским навозом, пока прыщавая Семеновна рассказывала о теории Дарвина, и еще мать свою, наступающую на Гришку, огромные во всю комнату ручища ее, и как от злости она клокочет вся, и булькатит, и запах прогорклого масла и подгоревших котлет, и еще что-то, что не вспомнить и не понять. Но видит Гришка только влюбленные глупые Фридины глаза. Через две недели, измучившись сам, и Фриду измучив, поняв, что от упоительного счастья этого ему не отделаться, Гришка удрал из города.
По дороге Гришка влюбился в проводницу первого класса и провел с ней незабываемые тридцать пять минут. Потом в продавщицу кондитерской в каком-то затрапезном городе, в котором Гришка по недоразумению отстал от поезда. А потом в проститутку с вокзальной площади. Сутенер ее был страшно ревнив и следил за каждым ее шагом. О романтических свиданиях не могло быть речи. Так что любовь эта стоила Гришке всей его наличности и еще золотого перстня, украденного у Фридиной тетки по случаю. А когда наличность закончилась, двух передних зубов, которые выбил ему взбешенный сутенер, застукав их, потных и голых. Совсем потеряв голову, нервный этот малый достал револьвер и пообещал отстрелить Гришке яйца. Не дожидаясь такого несчастья, Гришка сиганул со второго этажа и, таясь контролеров, отправился в столицу.
Было бы неправдой сказать, что Гришка вспоминал о Фриде. И вдруг, спустя годы, запах тополей и Фридины глупые влюбленные глаза, явились неизвестно из каких закоулков Гришкиной памяти и накрепко засели в Гришкиной башке. Влюбленные Фридины глаза, барачная скрипучая лестница, запах тополей, упоительное счастье, навсегда потерянное. Сплошное мучение, особенно, если учесть, что у Гришки была аллергия на тополиный пух. Тополя эти, будь они не ладны, грезились Гришке в местах самых неподходящих. Так что даже в туалет Гришка ходил с баллончиком астмопента.
Через год после смерти Генты, Григорий Майер решил отыскать Фриделе Койфман, дочь сапожника Якова, пятьдесят лет назад торговавшую вразнос домашним печеньем и десертным вином. Все агентства отвечали ему отказом. Никаких следов Фриды Койфман. Фрида словно сгинула. Но Гришка никак не мог успокоиться. Вступило ему отыскать Фриду, и чем дольше думал он об этом, тем все более значительную картину рисовало воображение его. Через неделю он был убежден, что Фрида — единственная любовь его жизни, любовь, спрятанная столько лет в его сердце, от него самого спрятанная и теперь враз ожившая, заставившая старое сердце его замирать от аритмии. Гришка глотал таблетки. Но сердце не успокаивалось. И давление подскакивало под двести. Через две недели Гришка уверил себя, что должен отыскать Фриду, во что бы ни стало. Ему
Гришка обратился в частное бюро, обещавшее высокий сервис и доступные цены. Загорелый юнец, с виду закоренелый негодяй, встретил его в прокуренной комнате на окраине города. Гришка битый час искал нужный дом среди старых деревянных бараков, где чумазые сопливые дети возятся в грязи, а истеричные мамаши их выплескивают помои прямо за окно. Потом Гришка тащился на третий этаж, задыхаясь, держась за сердце и по полчаса отдыхая на каждом пролете. Из-за обшарпанных дверей тянуло старушечьим жильем, пылью, кошачьей мочой, тушеной капустой. Юнец, с виду закоренелый негодяй, пожал ему руку, что-то нацарапал в конторской книге и обещал все сделать в лучшем виде. Через неделю подозрительный курьер, которого консьержка не хотела впускать, принес Грише Майеру клочок бумаги с адресом Фриды Бройт, в девичестве Фриды Койфман, в настоящее время содержащей пансион с трехразовым диетическим питанием и видом на море.
Бумажка этой потрясла Гришку. Потрясла настолько, что у Гришки подскочило давление. Потом подскочил сам Гришка. Он бегал из комнаты в комнату, не зная, то ли звонить в аэропорт, то ли искать таблетки, выписанные доктором Синельниковым. Гришка, как доктор Синельников велел, всегда держал их в кармане костюма. Только никогда не помнил, какого именно костюма. Пока Гришка с телефонной трубкой в руках перетряхивал пиджаки, стало ему не по себе. Появилось у Гришки скверное чувство, что голова его превратилась в гудящий колокол. Оттого решил Гришка с давлением не откладывать. Он долго возился с очками, потом с таблетками, потом с водопроводным краном. Потом выпил сразу три на всякий случай. Еще Гришка успел заказать билет на завтра и позвонить в метеобюро. Милая девушка пообещала ему на побережье солнечные жаркие дни без осадков и две магнитные бури. Потом Гришке стало совсем худо. Он выпил еще две таблетки, выждал минут десять и позвонил доктору Синельникову.
Последние двадцать лет доктор Синельников наблюдал за Гришкиной гипертонией и раз в месяц исправно с Гришкой выпивал в японском ресторане неподалеку от частной его, доктора Синельникова, клиники. Несмотря на свои семьдесят шесть лет и рак простаты, о котором он узнал сегодня утром, доктор Синельников был великий оптимист. Он пять минут осматривал Гришку дома, потом пять минут в клинике. Все это время он хвастал новым порше, который купил на прошлой неделе. Потом, радостно потирая руки, как если бы речь шла о второй порции мисо, доктор Синельников сказал, что у Гришки коронарные сосуды, извините, ни к черту. И что если Гришка не хочет помереть дней этак через пять, нужно делать коронаропластику. Маленькую операцию. Сущий пустяк. Чик, и готово. Но заветная бумажка не давала Гришке покоя. Гришка попросил с операцией подождать. Два дня. Не больше. Он только встретится с девушкой своей мечты. До того, как доктор Синельников напихает в его сердце всю эту синтетическую дребедень. Синельников заулыбался, пообещал Гришке лучшую палату и десяток девушек с такими ошеломительными ногами, что о старухе Фриде Гришка в два счета забудет. И укатил читать лекцию, оставив Гришку на попечение мед сестрам с действительно такими ногами. Как если бы старый паскуда Синельников, лучший кардиолог столицы, принимал на работу исключительно бывших стриптизерш.
Мед сестры с ошеломительными ногами отобрали Гришкину одежду, напялили на него идиотский синий халатик, едва прикрывавший Гришкин зад и на каталке отвезли в прекрасную одноместную палату со всеми удобствами. Гришка лежал, соединенный проводами с мониторами, и рассматривал фотографии в рекламных проспектах. Фотографии стариков, объевшихся новых таблеток от атеросклероза и теперь в ажитации бегающих по тренажерной ленте. Гришка рассматривал бесстрашные стариковские физиономии и смертельно скучал. И чувствовал, что сердце его не выдержит тоски этой больничной, старательно замаскированной механическими улыбками девушек, ошеломительными их ногами, поддельным уютом палат, насквозь провонявшим болью и смертью. Под утро, когда постовая сестра задремала, Гришка отодрал от себя провода, и в коротеньком синем халатике, едва прикрывавшем огромный волосатый зад его, выбрался из палаты в коридор. В соседних палатах, соединенные проводами с мониторами, лежали старики, всего в мире этом достигшие, а иначе как оказаться им в клинике доктора Синельникова, беспомощные, пожелтевшие от лекарств, которыми их накачивали мед сестры, всяк на свой лад хрипящие. Трясущийся старикан с трахеостомой увязался было за Гришкой, но отстал где-то между реанимацией и хирургией.
Через черный ход Гришка вышел на задворки клиники Синельникова, в душную ночь, пахшую здесь валокордином и столовскими котлетами. Гришка протиснулся между помойными баками, пыхтя, пролез под забором, одернул халатик свой и переулками поплелся домой. Консьержка даже не проснулась, когда он, тяжело дыша, топал к лифту. Дома, не включая света, Гришка надел первый попавшийся костюм. Он хотел взять таблетки, но в темноте не сумел отыскать их. Зачем-то прихватил плащ и, консьержкой так и незамеченный, спустился на улицу. Задыхаясь, он дотащился до дороги и поймал такси. Через два квартала он попросил остановить и, с трудом выбравшись из машины, зашел в темное сейчас парадное дома, где жил Яков Фенкенштейн.