Рассказы
Шрифт:
Обедали они вдвоем, потому что жена Василия ушла куда-то, сказав Степаниде, чтобы ее не ждали. Василий понял, что она нарочно ушла, чтобы не сидеть за столом с Петром.
И опять он почувствовал злобу против жены и даже порыв наорать на нее самым жестоким образом, потому что действительно же возмутительно ценить только тех, у кого карман толстый да брюхо здоровое, а не таких, которые…
Жена пришла, когда они кончили обедать. Она, не оглянувшись на них, не сказав ни слова, прошла в спальню.
— Ну, мне надо отправляться, — сказал Петр, — спасибо за хлеб-соль.
— Ну,
— Пошли лошадей-то за матерью, она хотела нынче приехать, неужто уж о родных вспомнить сам не можешь?
— Ах, ты, досада какая! — сказал Василий, почесав свой затылок. — Как же быть, я тебя-то хотел отвезти…
— Ничего, я пешком дойду, — сказал Петр, натягивая на себя свою обтрепанную ватную куртку.
— Да как же ты пешком… как досадно, что еще лошадей нету…
А сам думал о том, что жена слышит, что он сказал: «досадно», и причтёт ему за это словечко, как ему досадно, что за кровными родными приходится лошадь посылать.
— Прощай, — сказал Петр, захватив с лавки свой мешочек с книгами, и одну секунду он посмотрел Василию в глаза. — Прощайте… — прибавил он громче, обратившись в сторону спальни. Василий заторопился, засуетился, крепко пожал руку своему другу и пошел провожать его на крыльцо. Жена деланно приветливо крикнула из спальни:
— До свидания, извиняюсь, что не могу выйтить.
На дворе стояли ранние осенние сумерки, когда безлистые голые деревья неподвижны, на деревне кое-где загораются тусклые огоньки, над мокрым полем висит туман, и деревня со своей грязной улицей, водовозками, воротами и бродящими без призора лошадьми кажется забытой и отрезанной от всего мира.
Петр пошел вдоль улицы, стараясь идти по кромочке, около изб, но часто нога в худом башмаке соскальзывала с нее и попадала в грязь.
Около последней избы сидел какой-то старичок в полушубке, в бараньей шапке и валенках по-зимнему, и насасывал трубочку.
— Ай ты, милый, идешь? — спросил он, когда Петр подошел к нему ближе.
Петр узнал в нем своего случайного знакомого, который подвез от станции.
— Да, я, — ответил Петр.
— В науку опять, значит?
— Да, надо…
— Так… Ну, давай бог…
Старичок почему-то внимательно посмотрел на мешочек Петра, где у него были книги, и сказал:
— Подожди-ка маленечко.
Старичок поднялся с завалинки и, переступив валенком через высокий порог, скрылся в сенцах.
Петр остался ждать. Потом оглянулся кругом и долго смотрел на убогие, покривившиеся крайние избы, растолченную грязь улицы, которую уж покрывала осенней темнотой надвигавшаяся ночь, потом почему-то посмотрел на свою куртку и башмаки, как будто они вместе с этой грязью и заброшенностью деревни говорили о его собственной заброшенности, бесприютности среди людей, которым чуждо все то, чем он живет.
Старичок вернулся. Вынул что-то из-под полы и, подавая Петру, сказал:
— Возьми-ка
— Спасибо, старик, — сказал Петр. И пошел.
За деревней стало сразу холоднее. В бок вдруг подул сухой ледяной ветер, и грязь дороги стало охватывать морозом. Через несколько времени небо прочистилось, обещая холодную морозную ночь.
Петр дошел до леса и, как будто что-то вспомнив, связанное с этим местом, взглянул на искрившиеся в бесконечной высоте звезды, потом, криво усмехнувшись, посмотрел на краюшку хлеба. Но сейчас же, вдруг весело рассмеявшись, сказал:
— Э, к черту! Не в этом суть…
И бодро зашагал в своих рваных башмаках по обмерзающей, твердо-скользкой грязи.
Печаль
Вот опять я в своем одиночестве. В далеком уголке среди лесов. Я отыскал себе это местечко, чтобы уходить сюда от городской суеты и мелькания лиц человеческих.
За лесом, на широком расчищенном пространстве стоит двухэтажная дача. И когда идешь по лесу, то в просвет дороги еще издалека виднеются ее белые трубы, березы у окна и елки у балясинка. А за домом, через поле — дорога в лес. И никого кругом.
Хорошо, если есть такое место, куда можно забиться иной раз от всего на свете. Теперь это мне особенно пригодилось.
Мои милые хозяева трогательно заботливы. Они присматриваются ко мне и спрашивают, почему я так переменился. Я стал совсем не тот. Может быть, у меня какая-нибудь большая утрата?
Хуже всего, когда спрашивают. И я, отвернувшись к окну, чтобы не видели моего лица, говорю, что у меня нет никакой утраты. Все так, как было. Просто со мной случилась небольшая история, самая обыкновенная. Она задела меня одним только краем. Я как-нибудь справлюсь, и это пройдет.
Заходящее весеннее солнце золотит красным золотом верхние окна дачи, верхушки еще безлистых берез и медленно умирает на стволах дальних сосен.
Я беру из-за двери ружье и иду бродить по опушкам.
В апрельском воздухе тишина и весенняя сырая мягкость. В лесных оврагах еще лежит снег, и в чутком воздухе на заре слышно журчание последних лесных ручейков.
Прислонив к старой березе ружье, я сажусь на пень у заросшей просеки, по которой идет дорога с двумя старыми канавами по сторонам, и смотрю кругом.
По ту сторону оврага за частым осинником заходит солнце. Обнаженные вершины осин по-весеннему четко виднеются на красноватом фоне заката, который отражается в лужицах от стаявшего снега меж старых пней и кустов порубки.
На груди у меня под курткой шуршит бумага. Это одно письмо, которое я получил на днях, и оно случайно завалялось в кармане. Конверт уже совсем мягкий и протершийся на сгибах.
Этих писем я получать больше не буду…
В пустынности старой дороги, в весенней тишине оживающей природы есть какая-то боль и неясная надежда. И я напряженно прислушиваюсь к каждому звуку, как будто чего-то жду.