Радуга
Шрифт:
— Рокутис, хватит!
— Ирод, пусти ее!
— Да будет воля ваша как на небе, так и на земле!
После этого стали танцевать все босяки, а Рокас ничего больше не видел, кроме Кернюте, ее огромных голубых глаз, раскрасневшегося лица да холмиков грудей, не умещавшихся под блузочкой... Господи милосердный, почему он до сих пор этой ангелицы не замечал! Змея, змея ты, Микасе! Ужалила в потемках и думаешь, что у Рокаса голова закружилась!
— Почему вы так смотрите на меня, Рокутис?
— Вот не думал, что вы так легко танцуете.
— Помолодела я с тобой, Рокутис.
— А вы молоды и без меня были, барышня.
— Была, Рокутис. Была и забыла, когда это было, — вздохнула Кернюте, и черт ее дернул своим душистым платком смахнуть
Рокас схватил руку кумы и стиснул покрепче:
— Барышня, когда я в армии отслужу, я вас найду.
— А сколько тебе годков до армии осталось? — улыбнулась во весь рот Кернюте.
— Один...
— Ах, Рокутис... Какой ты врунишка!
— Лучше говорите, что у вас есть другой... Я для вас прост...
— Виргуте, где картина моего Андрюса?
— Уже несем! Уже несем!
И снова все пошло к черту. Затихла музыка, остановились танцоры, прекратились речи. В дверь вошли Аукштуолис с примусной лампой, и Виргуте с картиной Андрюса чуть ли не в две сажени величиной, будто карта Литвы, прикрепленная на тонкой жердочке. Когда картину повесили на стене в красном углу, вся изба так и ахнула. Боже мой, какая красотища! Пожалуй, даже красивее, чем настоящий лес в самый разгар весны. Не то просека, не то перелесок, посреди которого лежит огромный лось с высоченной короной рогов. Не просто лежит. Подстрелен и кровоточит. А вокруг раненого какие только звери да зверюшки не сбежались, какие только птицы да пичужки не слетелись. Полно их на земле, ветки деревьев под их тяжестью склонились. И все звери и птицы плачут. И слезы у всех голубые. От этих слез даже лес поголубел, лужи голубые блестят, и ручеек бежит, смешав воду с кровью лося, и фиалка проклевывается из-под снега, словно глаз небес. А сквозь этот туман на лесной прогалине просвечивает радуга, осененная крылом синей птицы.
Такая тоска охватила Рокаса. Хоть возьми да заплачь вместе с лесными птицами и зверюшками. Тихо стало в избе. Как в костеле во время освящения даров. Видно, не у одного Рокаса сердце заныло. Но Рокас никак в толк не возьмет — почему? Почему такая тоска берет при виде этого подстреленного лося... Словно лежит здесь родной брат, которому хочешь помочь и не можешь. Почему у него глаза такие знакомые. Где он их видел? Во сне или наяву?
— Крестная, ты уже угадала, чего тут нарисовано?
— Чего, Виргуте?
— Я же тебе рассказывала. Еще перед рождением Каститиса. Неужто не помнишь?
— Из головы вылетело, доченька.
— Так это же сказка барышни учительницы о Тадасе Блинде... Ты только посмотри на эту косулю, которая лижет раны лося. У нее на шее бусы из тринадцати пуль!
— Иисусе! Вспомнила! А как же! — охнула Розалия. — Веруте, дорогая, завидую я тебе. Вот бы мой рыбак такой затейник был, такой талант бы имел! Ирод!
— А откуда талант у человека берется, Розалия, от бога или от черта?
— То-то, ага.
— Цыц!
— Ладно... тогда объясните мне, дуре, кто же этот Блинда был на самом деле — мужик или зверь лесной? — заговорила близорукая Петренене, совсем растерявшись и уткнувшись носом в картину.
— Мужик, тетенька. Только очень красивый... будто лось Бивайнского леса широкорогий, — стала с пылом рассказывать Виргуте, но не кончила, потому что братец ее Напалис, долго молчавший, вдруг разинул рот:
— Помолчи, Вирга! Ничего ты не смыслишь. Я разгадал, в чем соль картины Андрюса! Я! Тут совсем не Тадас Блинда. Тут наш работяга Пятрас. А все другие птицы и звери — это мы, босые люди, которые ждем Пятраса не дождемся.
Хорошо, что кум Алексюс под конец танцев Стасе с ребенком домой проводил, а то было бы слез море целое, потому что Напалис, ткнув пальцем в косулю с бусами, ликующе закричал:
— Может, скажете, это не Стасе? А этот длинноногий аист — не наш Алексюс?
— Иисусе! Что правда, то правда! И ноги, и фигура... Ирод ты, Андрюс... Ирод!
Больше не пришлось Напалису пальцем тыкать. Все умные стали. Каждый принялся искать своих близких да знакомых,
— Бог ты мой... А гусыня-то какая красивая! — охает Петренене.
— Это не гусыня, тетенька. Это лебедь, — объясняет Виргуте.
— Знаю. Сама знаю. Ты меня не учи. Это птица из теплых краев. Не для мяса ее держат. Для красоты. В поместьях. Чего только не выдумают господа от хорошей жизни. Чего только... Когда я, молодая да зеленая, в Каралинаве служила...
— Тогда вас помещичий сынок и подловил, когда вы на лебедя загляделись, а? Ха-ха, — гогочет Альбинас Кибис.
— Заткнись, дурак!
— Не спорь, не спорь. Если бы не твой Винцентас, до сих пор бы в богомолках ходила.
Хохочут, галдят захмелевшие босяки.
Хоть встань и двинь в морду этому черту Альбинасу. Глаза залил, не видит, что лебедь — никакой не лебедь, а кума Алексюса. И длина шеи, и гордость лица, словно на голове у нее невидимая корона... Бедняжка ты моя белоснежная... Принесло тебя бурей в лесную чащобу. Ни тебе с зверями водиться, ни с птицами дружить. Даже большие свои крыЛья не расправишь в тесноте. Остается плавать по луже собственных слез и вместе со всеми добрыми обитателями леса жалеть умирающего короля лесов. А кто тебя пожалеет? Разве что одна белочка, бросившая с дерева в лужу орех?
— Крестная, я себя нашла! — взвизгивает Виргуте. — Вот! Белочка. Хвост у нее, как моя юбочка. И курносенькая!
— Вот видишь, а ты боялась, что выйдешь некрасивая.
— О, господи... Умру, какая красота!
— Не умирай, сестричка. Повремени! Крауялисова Ева в сто раз тебя краше. Видишь кукушку рябую? — сердито кричит Напалис. — Вон, на самой верхушке.
— А ты посмотри на себя. Скворец! Скворец! Хилый скворец с червяком.
Сестричка, ах сестричка, Завидуешь кукушке... Была б и ты красотка, Да ушки на макушке!