Прощаль
Шрифт:
И тогда он вспомнил картину: «Утро стрелецкой казни». Суриков Василий Иванович! Они, стрельцы! У стрельцов на кафтанах — застежки, как на той картине, и шапки такие же. Впрочем, один почему-то без шапки был. Да какая разница! Стрельцы прошли! Тени их, из Томска семнадцатого века! А расскажи кому, так ведь не поверят. Засмеют, скажут Смирнов до белой горячки допился. А он видел, только что, видел!
Смирнов огляделся и понял: надо скорее слезать с сеновала, да опять через забор прыгать, обратно теперь. Не дай бог хозяева проснутся, да его тут застанут. Оправдывайся потом. И ведь не докажешь, что от приведений спасался. Могут и ребра намять. Он вышел из каретника, собаки опять залаяли. Смирнов перемахнул через забор, и начал быстро спускаться с горы.
Через два дня он прочитал в «Сибирском обозрении» статью о выставке Гуркина. Неизвестный, скрывшийся под псевдонимом» «Доброжелатель» писал: «Выставка картин именитого мастера произвела на нашу публику, в этот раз, как и всегда, громадное впечатление. Новые картины господина Гуркина полны первородной мощи, великой любви к родному краю. Какие бы превосходные степени не употребил я для оценки его творчества, всё будет мало, ибо перед таким искусством все слова ничтожны. Мы обратили внимание и на великолепные наряды алтайских шаманов и их иступленные пляски. Это было живое дополнение к картинам г. Гуркина, хотя они и не требуют дополнения. Печально то, что эти горные колдуны, кажется, в самом деле владеют особенной магией, и в самом центре губернской столицы выпустили на волю своих не всегда безвредных духов. У проживающих неподалеку от здания общественного собрания господ Смоленцевых попугаи в клетках вдруг все разом стали произносить самые ужасные ругательства, которых прежде не знали, и никто не мог их научить этому. Более того, в ресторане «Медведь» обслуга и посетители в день камлания шаманов увидели вдруг призраки раненных охотниками медведей. Призраки злобно сверкали глазами, замахивались лапами, и разевали пасти. Как бы в дополнение к этому медвежьему концерту, в буфете сама собой полопалась вся посуда, отчего ресторану нанесен значительный ущерб. Ходят слухи, что призраки после выставки г. Гуркина появлялись в разных видах, и в разных местах города. Похоже, знаменитый художник, сам того не желая, очень зло пошутил над гражданами Томска…»
31. СМЕРТЬ ЛЕОНЕЛЯ
В разгар январских морозов, которые в Томске поднимались выше сорока градусов, в пору, когда воробьи замерзали на лету и со стуком падали маленькими ледяными комочками на промерзшую землю, в кабинете, сев на кожаный диван, застрелился преподаватель технологического института Леонель Леонельвич Мовий.
Его избрали депутатом сибирской областной думы. Областной совет и дума поручили ему организовать обеспечение топливом и дровами всех эвакуированных. Мовий не спал ночей. Он ездил на вокзалы, ругался с железнодорожниками, организовывал бригады на валку деревьев и раскряжевку, ходил с милицией реквизировать излишки топлива у богатых томичей. Но топлива в зиму тысяча девятьсот восемнадцатого года в Томске оказалось совсем мало. Эвакуированных было много. Были это поляки, литовцы, белорусы, украинцы, молдаване и прочие западные люди отнюдь не привыкшие к сибирским морозам. Ютились они в развалюхах, питались плохо. И стали умирать даже не десятками, а сотнями. Случалось так, что и могилы им копать было некому. В лютые морозы земля делается стальной, поди-ка подолби её. Могильщики требовали большие деньги. Их не было. Случалось, мертвецов прятали в кладовках, в сараях, в конюшнях, на сеновалах, это грозило при потеплении эпидемией. Дума обвинила Мовия в бездействии. Потанин укорил его.
Леонель Леонельвич Мовий, по происхождению был англичанином. И как полагается истинному англичанину, он был неимоверно горд. Он не вынес позора. Он делал всё, что мог. Носитель гордого английского духа не мог знать, что будет дальше. А если бы знал, то вполне вероятно — не стал бы стреляться. Да многие самоубийцы, всех времен и народов, если бы могли заглянуть вперёд лет на десять, двадцать, тридцать и дальше, то не стали бы вешаться, топиться, резать вены на руках и всякое такое прочее совершать над собой. Потому что многое, что теперь нам
Ну ладно, еще застрелиться или повеситься из-за красавицы. А вы-то? Бедный, бедный Леонель Леонельвич! Угораздило же вас иметь в организме такие чуждые России гены! Тысячи российских чиновников и народных избранников и в давние времена, и ныне всегда сытно и вкусно ели и пили, вовсе не думая о том, что где-то, кто-то в этот момент бедствует. Им в голову не придёт из-за такого пустяка покончить счёты с жизнью. Вот еще! Что за глупости! И это в такое трудное время, когда местные газеты дали тревожное сообщение: «Министр томского облсовета Геннадий Краковецкий отправил представителей на запад. Сибирские дивизии возвратятся в Томск, и защитят от большевиков областное правительство!»
Коля Зимний по просьбе думцев сочинял эпитафию для газеты. Он почти не знал Леонеля Леонельевича, и эпитафию сочинял впервые, потому испытывал неимоверные трудности. Его просили написать так, чтобы было понятно, что жизнь Леонеля Леонельевича оборвалась внезапно и трагически, но при этом ни в коем случае нельзя было упоминать о самоубийстве. Коля написал: «Жизнь его оборвалась, как ломается ветвь яблони под тяжестью плодов…» Коля вздохнул и зачеркнул написанное. Яблони в Сибири не растут — раз, и нельзя считать плодами замерзших беженцев — два. Хороши — плоды! Не то, не то!
Коля снова взялся за перо и тут кто-то кашлянул над его плечом. Коля обернулся, и увидел незнакомого седого старца, который кланялся, плакал и сморкался в большой цветастый носовой платок.
— Кто вы такой? Что вам нужно? Я занят, приходите после!
— Не узнает, не узнает! — вскричал старик, — ай, нехорошо! Ведь это я тебя вскормил, вспоил. Прочитал в газетах — делопроизводитель! Я так и знал, что ты далеко пойдешь! Не зря тебя принесли в кружевных пеленках!
Коля смотрел на старика недоуменно, потом вспомнил, спросил:
— Неужто это вы Фаддей Герасимович? У вас же ноги не было? И вообще.
— Ногу мне приезжий немец протезную сделал. Понимаю, изменился, узнать трудно. Седина, лысина, сутул сверх меры. Старость, не радость, дорогой ты мой Николай Иванович! Я, значит, долго не задержу. Корову у меня на той неделе свели. А у меня внуки малые. Чем кормить-то их теперь? Я ведь не служу ныне, стар стал, сыновей на войне угрохали. Снохи с малыми ребятами. И дома — шаром покати. Прочитал в газете — делопроизводитель. Вот, нашел, тебя, пришел. Взаймы деньжат попросить, чтобы купить другую корову. Время-то какое! Во всем — нехватки, чёртовы мазурики, меня обездолили. Теперь корову куплю, прямо в избе стойло сделаю, чтобы больше не свели уж.
Коля не мог отказать старику, но у него денег не было. Здесь ему зарплату еще не выдали. Он за делами и забыл о деньгах, которые отдал Туглакову для обмена.
— Ладно, Фаддей Герасимович, вы там же живёте?
— Там, там, в той самой избе за Белым озером.
— У меня денег нет, сейчас нет, но я достану. Через день, два буду у вас, верьте моему слову. Сколько лет прошло, а я помню. У вас и прежде коровка была, и вы мне парного молока давали. Вы добрый человек, я вам обязательно помогу.
— Жду, жду! — сказал Фаддей Герасимович, кланяясь. Он уже хотел уйти, но в комнату стремительно вбежали люди в военной форме, без погон:
— Стоять! — вскричал один из них, размахивая револьвером,
— оружие на стол! Потом оба — лицом к стене.
— Вот я вам, варнакам, покажу оружие! — вскричал Фаддей Герасимович, — занося над головой незнакомца тяжёлый кулак.
— Я ногу под Мукденом оставил, награды имею, а он…
Фаддей Герасимович не договорил. Его стукнули рукояткой по голове, он упал.