Приговор
Шрифт:
— Симура мастерица выдумывать всякие небылицы. Умеет разжалобить и выставить себя жертвой.
— Ну, я бы не сказал, что всё это выдумки. Её соблазнил безответственный человек, сделал ей троих детей — это-то во всяком случае факт.
— Никто её не обманывал, она стала с ним жить по собственной воле, что касается детей, то у неё были свои причины ими обзаводиться.
— Значит, ты считаешь, что она одна виновата в совершённом преступлении?
— Разумеется. За преступление прежде всего отвечает тот, кто его совершил.
— Знаешь, — вмешалась начальница, — это судьям решать, кто виноват, а кто нет. Тут мы, работники тюрьмы, не имеем права голоса.
— Слушаюсь, — неожиданно покорно кивнула молодая надзирательница.
— И всё же… — Тикаки окинул взглядом обеих женщин и опустил глаза, так и не сумев решить, чью сторону принять. Потом не удержался и быстро заговорил: — Ну, а если говорить о преступлении
— Да, но вы ведь говорили о Симура.
— Так ведь и в её деле есть общие для всех преступлений моменты. И если мы встанем на её точку зрения, то есть уясним себе ту обстановку, в которой она конкретно жила, то сможем реконструировать все её действия как совершенно естественные. Когда человеку удаётся реконструировать чьи-то действия, в нём просыпается сочувствие — так уж мы устроены. И в данном случае речь идёт не о том, чтобы простить эту женщину, то есть не о том, чтобы отказаться от её лечения, а прежде всего о том, чтобы суметь увидеть в ней человеческое существо.
— Что-то непонятно, — сказала начальница, а молодая в один голос с ней воскликнула: «Это-то понятно…»
— И что именно тебе понятно? — сердито спросила начальница.
— Сейчас скажу, — ответила молодая надзирательница и без всякого страха посмотрела прямо в глаза начальнице.
— Я понимаю доктора. Но мне кажется, что сочувствовать Симура и одобрительно относиться к её женской слабости — это далеко не одно и то же. Я не считаю, что слабому человеку можно простить всё что угодно.
— Знаешь, хватит уже, перестань, доктор занят…
— Слушаюсь… — послушно кивнула молодая надзирательница и снова склонилась над своими бумагами.
Начальница зоны взяла зонт и поднялась. Тикаки последовал за ней. Она дошла с ним до решётки и смущённо сказала:
— Наверное, вы удивлены? Эта девушка недавно у нас работает, у неё неприятная привычка тут же выкладывать всё, что придёт в голову. Признаться, я побаиваюсь нынешних молодых девиц.
— Ничего страшного. Всё, что она говорила, очень логично и наводит на размышления.
— А что делать с Нацуё Симура?
— Я хотел бы ещё немного за ней понаблюдать. Я отправлю в суд своё заключение в том смысле, что здесь имеет место психогенная реакция.
— Условия содержания менять не надо?
— Мне кажется, её лучше перевести в общую камеру. При её болезни показано быть в коллективе, а не оставаться в одиночестве.
— Вы хотите сказать, что она может покончить с собой?
— Это тоже не исключено. К тому же у неё ярко выраженное стремление к одиночеству.
Подул ветер, и их засыпало снегом. Начальница поспешно отперла замок и повела Тикаки по подземному переходу. Решётка захлопнулась за ними с тяжёлым скрежетом, и ему на миг показалось, что его заперли в подземелье.
4
Этот человек всегда сидел лицом к стене и, предоставляя окружающим возможность созерцать свою сутулую спину, рисовал в студенческой тетради космические корабли. Пальцы его крепко сжимали шариковую ручку, а с лица не сходило выражение серьёзности, достойное священника, служащего божественную литургию. Этой литургией он наслаждался один, не обращая внимания на звучавшие диссонансом вульгарные вопли окружающих. Он рисовал целыми днями, с того мгновения, когда на тетрадку падал первый, ещё совсем слабый, солнечный луч, до минуты отбоя, когда выключали освещение, рисовал, отрываясь только на самое короткое время, необходимое для еды и отправления естественных надобностей, рисовал с прилежанием, в которое вкладывал всю накопившуюся в нём энергию, рисовал со стоическим упорством, ни на миг не меняя позы. Космические корабли на его рисунках представляли собой соединение окружностей, овалов, прямоугольников, параллелограммов и прочих геометрических фигур, но, поскольку он рисовал их от руки, не пользуясь ни линейкой, ни циркулем, линии получались неровными, и, несмотря на всю его основательность, прилежание и стоическое терпение, рисунки казались нечёткими, сделанными на скорую руку, на что время от времени ему указывали как соседи по палате, так и случайные посетители. Однако его это не смущало, он свято верил, что все его рисунки в равной степени представляют собой большую ценность, что каждый из них уникален, оригинален, является новым словом в космонавтике и должен рассматриваться как весомый вклад в развитие космических исследований. Он с некоторой даже жалостью смотрел на тех, кто посмеивался и издевался над ним, самого его вполне удовлетворяло то, что он делал, и энтузиазм его был поистине неиссякаем. К тому же он не чувствовал себя одиноким, он постоянно слышал
Трещины и грязные пятна на стенах, выхваченные светом люминесцентных ламп, свидетельствуют не столько о ветхости и усталости этих стен, сколько об их солидности и непоколебимости, — они простояли много десятков лет и будут стоять ещё столько же. Тикаки подумал о том, что вполне материальное сооружение, которое называют тюрьмой, зиждется на духовной деятельности, которую принято называть заботой об общественной справедливости и порядке, и что эта духовная деятельность так же солидна и непоколебима, как эти стены. Идя по стиснутому стенами подземному ходу, слушая, как отдаётся от стен негромкий звук его шагов, он вспомнил о человеке, рисовавшем космические корабли.
Тот человек вот уже тридцать лет, то есть больше, чем он, Тикаки, прожил на этом свете, находился в отделении для хроников психиатрической больницы, где Тикаки бывал раз в неделю. За эти тридцать лет он израсходовал огромное количество студенческих тетрадей на рисунки космических кораблей. Тетради грудами громоздились вокруг него, будто укрепления, ограждавшие его от внешнего мира, причём это была лишь небольшая часть — самые старые потихоньку выносил санитар. Остальные обитатели палаты клеили пакеты, подбирали вкладки для журналов, прикрепляли к багажным биркам проволоку; санитары иногда порывались приобщить к этим работам и того человека, но тот всегда энергично сопротивлялся, мол, его рисунки и есть самая важная работа на свете. «Ты бы занялся какой-нибудь работой». — «А разве я не работаю?» — «Но ведь ты просто рисуешь!» — «А разве рисовать — не настоящая работа?» В самом деле — Тикаки вдруг понял это совершенно отчётливо, — неумелые геометрические фигуры — круги, эллипсы, прямоугольники и параллелограммы — были для того человека «самой настоящей работой», и санитару нечего было возразить, к тому же, чтобы возразить, он должен был прежде всего доказать, почему та работа, которую он даёт другим обитателям палаты, то есть изготовление бумажных пакетов, журнальных вкладок и багажных бирок, является «настоящей работой». Признавая этого человека душевнобольным, он, психиатр, невольно встаёт на позицию общественной справедливости, порядка и здравого смысла, то есть принимает сторону простых обывателей, которых в нашем мире большинство, простых обывателей вместе с их обывательскими убеждениями и обывательским образом жизни, и делает всё, чтобы перечеркнуть добросовестность, трудолюбие и стоическое упорство этого рисовальщика космических кораблей. И разве не так же он ведёт себя здесь, в тюрьме, где его пациентами являются заключённые? Та женщина решила вместе с детьми совершить путешествие в страну смерти, она верила, что это будет замечательное путешествие, нарядила детишек в лучшие одежды, сама тоже подкрасилась и надела траурное платье, и только в результате нелепой случайности дети отправились в это путешествие одни, а она осталась. И закон, созданный простыми обывателями и основанный на обывательских представлениях, игнорируя решимость и веру этой женщины, квалифицировал её действия как убийство, и сам он, Тикаки, будучи официальным представителем закона, должен выступать от его имени и лечить эту женщину-убийцу против её воли — ради того лишь, чтобы её проще было привлечь к судебной ответственности. Для этой женщины самое желанное сейчас смерть, забвение, безумие, окончательный выход за рамки человеческого существования — да она и так уже перестала быть человеком, а все — и судьи, и следователи, и начальница зоны, и та молодая надзирательница, и сам он, являющийся официальным представителем закона, — стараются насильно вернуть её в человеческое измерение. От этих мыслей у Тикаки спирало дыхание, он двигался вперёд, стиснутый солидными и неколебимыми стенами, рассекая холодный воздух подземелья, казавшийся ему твёрдым и прозрачным.
Послышались шаги: кто-то спускался вниз по лестнице. Появилась группа женщин в наручниках и кандалах. Они шли ему навстречу, и их небольшие округлые и мягкие тела, облачённые в яркие — красные, жёлтые — платья, невольно притягивали его взгляд. Поравнявшись с Тикаки, женщины, даже не взглянув не него, низко наклонили головы и привычной арестантской походкой быстро прошли мимо, позвякивая наручниками. Надзирательницы с намотанными на запястья концами верёвок шли за ними, выпятив грудь, словно крестьянки, еле поспевающие за спешащей к дому скотиной. Пользуясь тем, что они при исполнении, они лишь наспех кланялись Тикаки, почему-то смущённо отводя глаза.