Потревоженные тени
Шрифт:
— Я знаю и где они живут — в этом маленьком желтеньком флигеле. Мы, как пойдем гулять, попросимся в эту сторону. А то всё в одно и то же место ходим — надоело. И увидим их. Они, говорят, всё на травке, перед флигельком своим, сидят. Выйдут и сидят на солнышке — ничего не видят. Так ты и попросись же, — учил я ее. — Я буду просить, и ты проси, чтобы мы в эту сторону сада пошли. Только ты не говори, зачем. А то нянька, пожалуй, не согласится.
— Хорошо.
— Скажут, что нам нельзя туда. Ты понимаешь?
— Понимаю.
Она была чрезвычайно кроткая, тихая, но необыкновенно понятливая
Когда наконец матушка сказала: «Ну, идите, если хотите, гулять в сад: только няньку позовите», — я сейчас же побежал и все устроил. Кроме няньки с нами, по обыкновению, пошли «Аксиньюшка» и «Евпраксеюшка».
Как было условлено, я начал проситься идти гулять в ту часть сада, к которой примыкали задним фасадом флигеля, и в том числе и маленький желтенький флигелек. Нянька, ничего не подозревая, согласилась, и мы прямо, выйдя с балкона, повернули за угол. Помню, я все боялся, как бы матушка или другие, стоявшие на террасе, заметив это, не спросили бы нас, куда мы это повернули, вместо того чтобы идти прямо. Но нас никто не спросил, вероятно и не заметили даже, куда мы направились, и мы совершенно спокойно продолжали идти. До желтенького флигелька было довольно далеко, но он уже был виден. В саду перед нами действительно был довольно большой лужок, но на нем никто не сидел. Мы шли по дорожке, обсаженной редкими березками, и нам все было видно. Флигеля, счетом пять или шесть, занятые коверщицами, кружевницами, вышивальщицами, были от нас вправо, а на конце их самый последний — желтенький, который нас интересовал. Но вот мы наконец поравнялись с ним, я осмотрел все пространство впереди — нигде никого, ни души. Окна во флигеле закрыты, беленькие шторки спущены, дверь на крылечке в сад затворена.
— И поют они так-то хорошо, так-то хорошо, — услыхал я, позади меня говорили с нашей нянькой «Авдотьюшка» и «Евпраксеюшка», — так-то жалостно, так за душу тебя и берет...
Я насторожился.
— Вон там, за бугорочком, они теперь и сидят, — продолжала говорить женщина. — Утром самоварчик поставят, чайку попьют и пойдут на бугорочек. Лушка-то видит чуть-чуть, да вот и Дашка теперь тоже стала хоть сколько-нибудь видеть, — они возьмутся все за руки, дружка с дружкой, и идут. Прежде они тут вот, бывало, всё сиживали, ну, гости как-то и увидали раз, начали расспрашивать: отчего, как и что, барыне и неприятно стало, она и не велела им на глазах-то тут сидеть, а чтобы, если хотят, уходили вон туда, с глаз долой, за бугорок...
Мы шли по дорожке прямо к бугорку, который был в стороне, вправо от дорожки, шагах в тридцати. Теперь все дело было в том, чтобы мы их сразу как-нибудь увидели, и тогда уж отступать будет поздно.
— Дашка-то с барышней Полиной Григорьевной, маленькая когда была, играла и выучилась читать-писать, книжек много читала, охотница была читать. Теперь она им и рассказывает все, на манер как бы сказок, только это все правда, написано все это в книжках, — рассказывала женщина, — им это теперь и как бы вместо занятия, работать-то не могут,
Они помолчали немного. Мы подходили к бугорку.
— Что ж, как разобрать если, — опять заговорили женщины, — это им и к лучшему, может быть спасутся, душеньки свои спасут, в царствие небесное угодят...
Вдруг и сразу мы увидали их всех на траве, шагах в пяти от бугорка, сидят прямо на солнце, на открытом месте; на головах и на шее беленькие полотняные платочки, серенькие, домашнего тканья, платьица; некоторые вязали чулки, другие так сидели и тихо разговаривали. Мы все невольно остановились. Но уходить было уже поздно. Нянька наша что-то было заговорила, но я ее перебил:
— Это слепенькие? Это про которых вчера, когда приданое показывали, Маланьюшка говорила? Я слышал, она матушке рассказывала, — заговорил я. — Няня, пойдем посмотрим их.
Нянька и женщины что-то начали было шептаться между собою.
— Мы не скажем; пойдемте, мы никому не скажем! Соня, слышишь, никому не говори, — хлопотал и устраивал я.
Нянька пассивно повиновалась. Мы своротили с дорожки и пошли к ним по траве. Я впереди, за мною сестра, а позади нас нянька и женщины.
Слепенькие услыхали шуршание травы, почуяли наше приближение и начали во все стороны оглядываться — не видали, откуда мы к ним приближаемся. Я помню, это так на меня подействовало, что я невольно замедлил шаги и остановился, не доходя до них.
— Они не видят, смотри, они оглядываются во все стороны; они нас ищут, не видят, — говорила мне сестра.
Я стоял в каком-то оцепенении и смотрел на них. Наконец одна какая-то вгляделась в нас и, должно быть, увидала, потому что начала что-то говорить другим, и те усиленно завертели головами во все стороны, отыскивая нас... Наконец мы все подошли к ним. Они хотели встать, но я начал говорить, чтобы они сидели.
— Ничего, что ж такое, встанут, не развалятся от этого, — заговорила одна из сопровождавших нас женщин.
Девушки между тем все встали и, слыша голоса, по слуху смотрели на нас своими мертвыми, то есть открытыми, но незрячими глазами...
Вот молодые господа к вам пришли, посмотреть на вас захотели, — опять заговорила женщина. — Катерину Васильевну знаете? Ну, так вот это детки ее, к бабушке приехали...
Одну из них я узнал — это была та самая знаменитая вышивальщица Даша, которую я столько раз и прежде видел в доме и о которой так тужила теперь бабушка, потеряв в ней лучшую свою вышивальщицу.
— Вы ничего не видите? — робко спросил я ее.
— Так, немножко вижу... Так, как бы сквозь ситечко или кисейку реденькую. — ответила она. — А прежде совсем не видела...
Мне показалось, что глаза у нее заплаканы.
— Вы плакали, — сказал я, — или это у вас так... болят? — проговорил я.
Она всхлипнула и утерла глаза. Она плакала... Позади себя, я услыхал, шепотком говорила няньке одна из женщин:
— Верка-то, что с барином... которую вчера сослали, сестра ведь ей приходится, вот и плачет...