Потерянный кров
Шрифт:
— Газеты нарочно стращают. Это чтоб наши помогли им воевать.
— Дай боже, дай боже, чтоб было так…
Разговор ширится, отрывая одного за другим от песни, которая наконец затихает. Повседневные дела, заботы, их оттеснила политика. Правда, кое-кто еще жалуется на напасти, преследующие горемыку крестьянина («Черт, не сноха…» — «Была бы у тебя, сосед, такая бешеная теща…» — «А уродилась-то редкая, плешивая, сам-восемь, не больше…» — «Не было б поставок, еще туда-сюда, а то суешь им в глотку задарма…»), но и их, занятых своей хворью бедолаг, вскоре увлекает общее течение. Что будет завтра? Не с Юргисом, Пятрасом или там Йонасом, а со мной. Вот-вот — со мной. Доля одна, это ясно, потому и охаем вместе, но раз тонуть, то почему разом, связанным одной веревкой. Вот бы обрезать ее и вынырнуть на поверхность!.. Куда уж там… Ты такое же зернышко, как и другие, сидящие здесь, — вместе просеетесь сквозь сито, а оттуда — в корыто свиньям. Последыши! На семена вы не годитесь. Но подожди, подожди… Если по имуществу смотреть, то у него земля получше моей. И родня у меня чистая — никто руки к евреям не приложил да с белой повязкой
затягивает сидящий напротив Гедиминаса человек с торчащим кадыком.
И тут же голоса подхватывают:
Эх! Реки наши каменисты, Негде нам напиться. Вот привел я молодуху, Вот привел я молодуху,—движется кадык. Подхватив песню, гудят сидящие поближе, а когда настает черед второй половины куплета, в горнице нет человека, который бы не взревел:
Эх!! Вот привел я молодуху, Поругаю — плачет. Да не плачь ты, молодуха, Да не плачь ты, молодуха, Эх!!!Все дружно бухают кулаками по столу, топают ногами по полу. Звон подскакивающей посуды сливается с оглушительным грохотом, вплавляется в песню, которая приподымает потолок, рвет на куски воздух:
Да не плачь ты, молодуха, Я ругать не стану. Сам сварю да сам нажарю, Сам сварю да сам нажарю, Эх! Сам сварю да сам нажарю, Сам натру картошки. Эх!!! Сам сварю да сам нажарю. Сам натру картошки.Багровые потные лица, скачущие глаза. Руки… То дружно поднимаются, то опускаются на столы («Эх!!!»). Со звоном разлетаются вилки и ножи, опрокидываются стаканы, подскакивают тарелки, рассыпаются на скатерть объедки. Не люди, деревья под натиском бури. Женщины и те — грудь колышется, как цветущее ржаное поле на ветру; ода сеятелю; одному богу известно, доживем ли до жатвы. Вот растут, сгущаются тучи. Багровые, чреватые грозой и градом, несущие смерть. Кто знает, пройдут ли стороной? Нет такого мудреца, который бы отвел карающую руку. Побудем сами мудрецами, братцы! С песней наши отцы и деды шли на свою голгофу, пускай песня поможет и нам веселей встретить гибель. Песню! Песню! Песню!
Подою курей да свинок, Подою курей да свинок. Эх! Подою курей да свинок. Запрягу корову. Эх!! Подою курей да свинок, Запрягу корову. Эх!!! Эх!!!! Эх!!!!!Гедиминас судорожно вцепился в лавку. Вихрь безумия, бесовский кошмар вот-вот закрутит его и подкинет к потолку. Как порыв ветра ночного мотылька. Прямо к керосиновой лампе, которая то пригасает под напором звуковой волны, то снова оживает, но не занимается в полную силу, потому что воздух взбудоражен, как озеро, расколышенное осенними ветрами. Там, под этим крохотным солнцем, уже мечется мотылек. Ей-богу, мотылек. Кружит вокруг раскаленного стекла. Все ближе и ближе к стеклу подлетает мотылек. Гедиминас знает: за окном зима, декабрь (неважно, что с полудня моросит), не может быть никакого мотылька, но все равно его видит. Крохотного мотылька, соблазненного
— Эй, замолчите, черт вас возьми!
— Слышите, господин учитель хочет говорить.
— Просвети нас, темных мужиков, господин учитель.
— Песню, песню давай! Патриотическую, господин учитель.
— Погромче, господин учитель.
— К черту политику!
Девушка, милая, замуж пора, А то у тебя ни кола ни двора…— Замолчите, черт вас возьми! Не видите, что ли? Господин учитель… ………………………………
…………………………………………………………………………
— Сам не понимаю, как получилось, что я встал. Решил выйти во двор? Наверное, ведь до последней секунды я не собирался говорить. Но когда встал и как бы с возвышения увидел гудящие столы, кадык у человека напротив, в груди вдруг вскипело, и я не мог совладать с собой. Понимал, что не имею права говорить это — я ведь пока еще под стать им, сбежавшимся к рождественским яслям, — мне не хватало какой-то малости, чтоб пересилить свое прежнее «я». И я сделал это, давясь стыдом и отчаянием, — знал, что никто не встанет и не скажет: «Ваша правда, господин учитель. Мы стращаем друг друга букой, которой пока нет, и притворяемся, что не видим змея, которому каждый день приносим кровавые жертвы». Все это я хотел сказать себе, в первую очередь — себе. Загнать крюк в скалу, как делают альпинисты, чтоб взобраться еще выше.
Они молчали, уткнув носы в тарелки с объедками; пожимали плечами, подталкивали друг друга; что-то бурчали, навалившись грудью на стаканы; некоторые, правда, прятали глаза, словно их поймали за руку при попытке залезть в чужой карман, но не нашлось ни одного, кто бы хоть взглядом поддержал меня. (Побойтесь бога, такое за праздничным столом! Будто не о чем по-людски потолковать. Насосался, как шваб, — вот и катись спать, нечего тут воду мутить… Вот гад! В лес, к красным, захотел.
Пляшет волк, лисица скачет, Веселятся звери. А зайчишка нализался И лежит у двери…)Лишь один человек (как мне тогда показалось) понял меня. Какой-то прохожий, пущенный переночевать, — хозяева пригласили его отпраздновать со всеми рождество. Он мне показался знакомым, но я слишком устал за эти дни, да еще выпил, разволновался и не мог вспомнить, где встречал этого человека. Он улыбался мне от двери, где сидел, кивал, а потом, когда гости загалдели, не соглашаясь с моими словами, попросил их помолчать и выслушать его. Да это был он, крестьянин, которого две недели назад я встретил на запущенном сеновале под ясенями. Запинаясь от волнения, он поведал слово в слово то самое, что я уже слышал от него, и попросил прощения, что своими бедами омрачил всем праздник. Сказал, что и за этим столом может сидеть человек, которому ничего не стоит выдать беглеца немцам. Ну и ладно! Лучше уж пасть от пули (так и так жизни нет), чем зверем бродить по полям.
— Что ты тут плетешь, дядя! — рявкнул кто-то.
— Да он пьян.
— Ну, Габрюнас, и пускаешь же ты за стол всякую шваль!
Человек вскочил, задетый за живое. Мне показалось, что он пьян, — во всяком случае, дошел до той степени опьянения, когда не отдают отчета в своих поступках.
— Хорошо! — выкрикнул он, по-утиному ковыляя к двери. — Я уйду! А вы оставайтесь и жрите, пока немцы вам столы не подчистили. Но помните — настанет и для вас такой день, когда, потеряв избу и родных, вы будете таскаться по деревням. Вот-вот придет такой день, как тут господин учитель говорил. Придет, помяните мое слово!