Порт
Шрифт:
— Остынь, успокойся. Чай поставить? — спросил я.
— Понимаю, алкаш был бы! — не слушая меня, возмущался старший. — Но ты же непьющий! Как специально провоцируешь.
Выглядел он очень неважно. Бледный, виски запали, на шее, прикрывая волдырь, пришлепнут пластырь.
— А если и в самом деле специально? — предположил я.
— То есть как? — он сделал круглые глаза.
Я заметил, что ему хорошо удается собой владеть и радости в нем почти не видно.
— Людей пожалел. Зачем, думаю, им мучиться, причины искусственные изобретать, третировать электрогруппу. Пусть у них будет реальный повод, а я посмотрю.
— Ты понимаешь, что говоришь? Я из-за тебя столько дней в тоннеле! Фурункулами оброс, как
— Все, больше не лазай, не потребуется.
— Как ты мог! — выкрикнул он, но уже не с прежним жаром.
— Не лукавь, Сергеич, — сказал я. — Ты же все знаешь. Сам просил меня пойти в город? Ты просил, курсант Василий наливал, помполит нюхал. И все хотели, все ждали, когда я сорвусь. Ну не противно тебе это? Мне уж невтерпеж стало. Хватит подлость сеять. Ведь она прорастает, плоды дает. Смотри, тебя уже втянули. Я не сержусь, нет, я просто решил, что так для всех будет лучше. Я теперь освободился, вас освободил. Отдохнем. Мы же друг против друга какие-то стены злобные возводили, чья выше, тот и прав. Сейчас уже не надо. Наверное, раньше следовало остановиться, не упираться рогом. Надо иначе. Не знаю как, но обострять отношения нельзя. Обострение вызывает злобу, а в злобе все средства хороши. Я теперь понял, где сила — она не во власти, нет, она — в уменьшении зла.
— Да ты же отступник! — продолжал сопротивляться старший словно бы по инерции. — Мы хотели с Димычем объединиться, комсомол привлечь, Сашу Румянцева, Заботина и навалиться всем хором.
— Сам-то веришь в то, что говоришь? — спросил я, зная, что никто из названных н а в а л и т ь с я не собирается. Поговорить — это можно, в каюте, как он советовал.
— Про курсанта я не знал, — тихо проговорил он, и на лбу у него выступили капельки пота. — Меня просто просили на тебя воздействовать.
— Значит, втемную использовали? Это что, лучше?
— Думаю, ты не прав, никакого сговора не было. Все чистая случайность, — оправдывался он.
Но я видел, что он так не думает. Хоть гадко у него сейчас на душе, он все же удовлетворен, что истязаниям пришел конец и можно снова начинать привычную и спокойную жизнь.
— Понимаю, ты устал. И так долго терпел, — сказал я.
— Да нет, не в том дело, — отмахнулся он. — Просто… Не знаю даже, как сказать.
— Ну и ладно, не говори ничего, все понятно.
— Ни черта тебе непонятно, ни черта! — вдруг рассердился он. — Только о себе думаешь. А на мне целая электрогруппа. Нам работать надо, до промысла добраться и обратно. Никто не выдержит такой скачки.
«Хорошо бы, конечно, — подумал я, — рейс сделал, в рынду ударил, и народ посыпал с судна, как горох. Кто на пенсию, кто в избушку или на СРТ, а само судно — на буксир и в переплавку. Тогда бы еще можно делом прикрываться, тем его кусочком, что обрублен между приходом и отходом». Я хотел его спросить о смысле такого усечения, но решил, что это только подольет масла в огонь. Совестливый все же мужик, никто за язык его не тянет, а он оправдывается.
— Не расстраивайся, — сказал я, — теперь все хорошо будет. Как считаешь, долго мне в пассажирах маяться? Куда меня пересадят?
— Подожди ты со своим пассажирством, — раздраженно отозвался он. — Не гони. Еще не вечер.
А был как раз вечер, и пластиковые переборки порозовели от света. Я поднялся и подошел к стеклу. В иллюминатор рассеченное стрелами смотрело небо другой страны — такая тонкая невидимая граница. Вверху оно было темно-синим, и на нем проступили звезды. Солнце уже зашло. Закат полыхал багровым светом, высвечивая черные, пологие сопки мелкими, как светлячки, огоньками. Я даже сопок-то этих днем не видел, не обращал внимания.
— Для чего живем-то, Сергеич? Для чего ходим, если на небо не смотреть, — сказал я, оборачиваясь.
— Вот-вот, тебе бы только на небо, — успокаиваясь, проворчал
Второй день начался в праздности и суете.
Стойкий запах кофе, заморского табака, чуингама [4] растекался по судну сладким облаком, манил окунуться в роскошную чужеземную жизнь. Парни сбивались в группы и уходили догуливать, дотрачивать свои капиталы.
Я в увольнение не пошел, и никто на этом уже не настаивал. Нес вахту и за себя, и за ребят, что ушли. Да и какая сейчас вахта — стоим, работы нет, топливо приняли еще вчера, продуктами тоже загрузились. По приходу капитана предстояла торжественная раздача презента — того, чем лично от себя, неофициально, капитан одаривал команду. Третий штурман сказал своим людям, и команда уже знала, сколько чего приходится на судовую душу, и жила в ожидании вечера, когда на нас, как из рога изобилия, посыплются ананасы, растворимый кофе, кокосы и жевательная резинка. Количество было таким внушительным, что как-то неловко, казалось, это неофициальное брать, какой-то душок от него шел нечистый. Да и, по совести, мне, наверное, из презента ничего не причитается, не заслужил.
4
Чуингам — жевательная резинка (авт.).
Старший, воодушевленный разговорами, подошел ко мне:
— Какой бы он ни был, а видишь, как о команде печется. Валюты дал под завязку и еще это.
В интонации его пробивался упрек, мол, такой он хороший, а ты выступаешь.
— Да нет, я не против, хороший капитан, заботливый.
Старший посмотрел на меня осуждающе и вроде бы отодвинулся. Выглядел он посвежевшим, удовлетворенным, и я понял, что дорожки наши окончательно разбежались. Он стал перечислять презент с такой тщательностью, словно бы уже закладывал эти дары в каютный холодильник. И мне представилось, как в рейсе он будет открывать его и время от времени любоваться на яркие банки и тропические плоды, возмещая этим свою недавнюю работу в тоннеле труб и былое унижение; и как в сохранности довезет все до берега, а дома у него дочка с сыном и жена станут лакомиться заморскими яствами, не зная, какой ценой за это плачено, и будут распространять вокруг себя специфический, стойкий запах дефицита.
— Ладно, не вешай носа, — ободряюще улыбнулся мне старший.
Я видел, какой груз свалился с его плеч, и тоже ему улыбнулся.
— Да нет, я правда, доволен. Мне теперь лучше.
Я не лукавил, раньше я словно под колпаком был, все боялся голову поднять, чтобы шишек не насадить. И вот лопнул он посередине, раскололся, как орех, и открыл простор и независимость. Ничто меня не угнетало, не настораживало. Можно было не бояться мелких пакостей и нечаянных проколов. Конечно, неприятный осадок остался, но я старался не думать. Меня больше конкретные дела сейчас интересовали: кто идет нам навстречу и когда состоится пересадка. На это никто мне не мог ответить.
С самого утра я чувствовал, что отношение ко мне переменилось и появление мое на людных перекрестках уже не вызывало прежней напряженности. Ребята сами со мной заговаривали, делились впечатлениями о городе, о пляже — кто-то все-таки прорвался на пляж — о покупках рассказывали. Какое-то сочувствие в них прорезалось, нормальная свойская интонация, будто без купола, напрямую со мной общались, и я стал им ближе.
Лялька в салоне ходила от раздаточной к столикам, разносила вторые и щедро разбрасывала улыбки. Она цвела под взглядами парней, внимание ее вдохновляло, она громко, заливисто смеялась шуткам. Видно было, что она понимает устремленные на нее взгляды и это ей нравится, веселит ее, а может, и смешит.