Попугай Флобера
Шрифт:
Дорога на кладбище была памятна по прошлому разу. У могилы муж Каролины разрыдался. Гюстав смотрел, как опускают гроб. Вдруг гроб застрял: вырытая яма оказалась слишком узкой. Могильщики ухватили гроб и подвигали его; они тянули его туда и сюда, приподнимали, постукивали лопатой, подталкивали ломом — но он все равно не сдвигался. Наконец один из них наступил ногой на крышку, прямо над лицом Каролины, и запихнул гроб в могилу.
Это лицо послужило моделью для бюста, который Гюстав заказал; он стоял в кабинете на протяжении всей писательской карьеры Флобера, вплоть до его собственной смерти в том же самом доме в 1880 году. Мопассан помогал подготовить тело к похоронам. Племянница Флобера попросила по обычаю сделать слепок с
Процессия отправилась сначала к церкви в Кантеле, затем на Cimeti`ere Monumental, где почетный караул выпалил свой нелепый комментарий к последней строчке «Госпожи Бовари». После положенных речей гроб стали опускать. Он застрял. На этот раз ширину рассчитали правильно, но промахнулись с длиной. Сыновья мужланов старались как могли, но безуспешно: они не могли ни впихнуть его, ни вытащить. Прошло несколько неловких минут, и скорбящие начали расходиться, оставив Флобера торчать в земле под углом.
Нормандцы славятся своей прижимистостью, и, конечно, их гробокопатели не исключение; возможно, каждый лишний взмах лопатой им отвратителен, и это профессиональное отвращение сохранилось в обычаях с 1846 по 1880 год. Возможно, Набоков читал письма Флобера, перед тем как приняться за «Лолиту». Возможно, любовь Г. М. Стэнли к африканскому роману Флобера не должна нас изумлять. Возможно, то, что нам кажется грубым совпадением, изящной иронией или смелым, дальновидным модернизмом, в те времена смотрелось совсем по-другому. Флобер тащил визитную карточку месье Юмбера из Руана до самых пирамид. Что это было — насмешливая реклама его собственной чувствительности, намек на песчаную, неполируемую поверхность пустыни или просто издевательство, адресованное всем нам?
6. Глаза Эммы Бовари
Позвольте объяснить вам, почему я ненавижу критиков. Не по обычным причинам, не потому, что они несостоявшиеся творцы (как правило, это не так, другое дело, что некоторые из них — несостоявшиеся критики); не потому, что они по природе своей недоброжелательны, завистливы и тщеславны (и это обычно не так; скорее, их можно было бы упрекнуть в чрезмерной щедрости, в возвышении посредственности, призванном продемонстрировать тонкость и оригинальность их критической оценки). Нет, за что я ненавижу критиков — по крайней мере, иногда, — так это за то, что они порождают вот такие пассажи:
Флобер, в отличие от Бальзака, не лепит своих героев при помощи объективных описаний внешности; напротив, автор столь безразличен к наружности персонажей, что в одном случае он наделяет Эмму Бовари карими глазами (14); в другом — глубокими черными (15); а в следующий раз глаза героини оказываются синими (16).
Этот беспощадный и хладнокровный приговор вынесен доктором Энид Старки, ныне покойной, почетным лектором Оксфордского университета по французской литературе, автором самой подробной британской биографии Флобера. Цифры обозначают номера сносок, в которых она уличает автора по-главно и построчно.
Я однажды присутствовал на лекции доктора Старки и рад сообщить, что французское произношение ее было ужасающим и сочетало самоуверенность классной дамы с полным отсутствием слуха; ее выговор колебался между методичной правильностью и нелепейшей ошибкой, иногда в одном и том же слове. Что, разумеется, не ставило под сомнение ее право преподавать в Оксфордском университете, поскольку до самого недавнего времени в этом заведении принято было обращаться с современными языками как с мертвыми: это делало их более респектабельными, приближало к далекому совершенству латыни и древнегреческого. И все-таки меня поразило, что человек, живущий за счет французской литературы, так нелепо искажает самые простые французские слова, некогда произнесенные предметами ее анализа, ее героями (и,
Быть может, вам покажется, что я мелочно злопамятен по отношению к покойной критикессе, и всего-то за то, что она указала на некоторую неуверенность Флобера относительно цвета глаз Эммы Бовари. Но я не слишком в ладах с предписанием de mortuis nil nisi bonum (это во мне говорит врач); и трудно справиться с раздражением, когда критик указывает тебе на что-то подобное. Раздражение это обращается не на доктора Старки, во всяком случае, поначалу — у нее, как говорится, работа такая, — нет, оно обращается на Флобера. Стало быть, этот кропотливый гений не уследил за цветом глаз самой знаменитой своей героини? Ха. Но потом, не в силах долго сердиться на него, все-таки переносишь свои чувства на критика.
Должен сознаться, что ни разу, читая «Госпожу Бовари», я не обращал внимания на разноцветные глаза Эммы. А надо было? А вы? Может, я был слишком занят, подмечая нечто, ускользнувшее от доктора Старки (ума не приложу, что бы это могло быть)? Иными словами: существует ли в природе идеальный читатель, абсолютный читатель? Что же получается, доктор Старки вычитала в «Госпоже Бовари» все, что вычитал и я, плюс многое другое, и это делает мое чтение в каком-то смысле бесполезным? Надеюсь, что нет. Мое чтение, возможно, было бесполезным с точки зрения истории литературной критики; но оно доставило мне удовольствие. Я не могу доказать, что непосвященные читатели получают от книг большее удовольствие, чем профессиональные критики; но я точно знаю, что мы имеем перед ними хотя бы одно преимущество. Мы умеем забывать. Доктор Старки и ей подобные несут на себе проклятие памяти: книги, о которых они пишут и говорят, не могут стереться из их сознания. Это уже почти семейные отношения. Может, именно поэтому критики говорят о своих «предметах» с покровительственной интонацией. Послушав их, можно подумать, что Флобер (или Мильтон, или Вордсворт) приходится им надоедливой старой теткой, которая сидит себе в кресле-качалке, благоухая затхлой пудрой, погруженная в прошлое, и годами не говорит ничего нового. Конечно, дом принадлежит ей и все живут в нем бесплатно, но все же, знаете ли… не пора ли?
Простой читатель, послушный своим страстям, имеет право уйти, изменять одному писателю с другими, потом возвращаться и вновь очаровываться. Эти отношения не становятся бытом, они могут быть беспорядочными, но они не приедаются. Здесь нет той тайной неприязни, что незаметно пускает корни, когда люди долго живут бок о бок. Я никогда не ловил себя на том, что усталым голосом напоминаю Флоберу вешать на место коврик для ванной или пользоваться ершиком в туалете. А доктору Старки без этого не обойтись. Послушайте, хочется закричать мне, писатели не идеальны, так же как не бывают идеальными мужья и жены. Есть железное правило — даже если вам кажется, что у кого-то нет недостатков, будьте уверены: они есть. Я никогда не считал, что у моей жены нет недостатков. Я любил ее, но не обманывался на этот счет. Помню… Впрочем, в другой раз.
Я лучше расскажу вам еще об одной лекции, которую я слушал несколько лет назад на Челтнемском литературном фестивале. Лекцию читал профессор из Кембриджа, Кристофер Рикс, и это было блестяще. Блестела его лысина, и его начищенные ботинки, и лекция тоже блистала, весьма. Тема была такая: «Ошибки в литературе: важны ли они?» Евтушенко, например, допустил вопиющий промах, упомянув в одном стихотворении американского соловья. Пушкин совершенно не разбирался в том, какие именно мундиры носят на бал. Джон Уэйн был не прав относительно пилота, бомбившего Хиросиму. Набоков — и вот это довольно неожиданно — допустил неточность, описывая фонетику имени Лолита. Были и другие примеры: и Кольридж, и Йейтс, и Браунинг путали порой сокола с цаплей, а то и не вполне твердо знали, как выглядит цапля.