Поле боя при лунном свете
Шрифт:
– Да я уже в три года у родителей спрашивал что такое «кайк»! – почти с гордостью объявил Шалом.
– И что же это такое? – поинтересовался я.
– Жьжид, – употребил Шалом еще одно знакомое русское слово, произнеся его примерно так же, как, помнится, делал это Лев Леонидыч из «Ракового Корпуса».
Я заржал и поведал другу о том, как воскресник в многоквартирном доме в Орехово выпал на православную Пасху, и из всех жильцов подъезда единственный, кто взял в руки грабли, лопату и что там еще давали, был я – к тому времени, отмеченному большой эмиграцией в Израиль и драпом в Америку, единственный нехристь в нашем подъезде. За что и удостоился от кого-то из особо просвещенных соседей ласкового: «Ты у нас, Ромка, шабас-жид.»
– Увы, у меня все было гораздо грустнее, – мрачно
Я упросил маму перевести меня в другую школу. Там было немного получше, но… как бы это сказать… дома я себя не чувствовал. А потом случилась эта история.
– Какая история?
Шалом вздохнул и начал свой рассказ.
– Ее звали Дженнифер. Волосы у нее были белые, почти как у альбиноса, но альбиносы уродливые, а в ней все было красиво.
– Прямо по Чехову, – пробормотал я.
– Что? – спросил Шалом.
– Ничего, – ответил я, и Шалом продолжил:
– Да, значит ярко-белые волосы волнами, зеленые глаза. Представляешь, сочетание? После вечера танцев гуляли мы с ней всю ночь, целовались взахлеб, я уже закидывал удочки – нам ведь было почти по шестнадцать – как насчет того, чтобы слиться в Б-жественном экстазе, а она загадочно отвечала, что следующим вечером ждет меня на берегу моря, на пляже в такое-то время, у такой-то лагуны. «И вообще, – прошептала она, – ты, море и закат вместе…»
Шалом якорем опустился на дно своих воспоминаний, и салон переполнился тишиной. Я потихонечку начал дремать и грезить.
– На следующий день, – неожиданно продолжил Шалом, сосредоточенно раскуривая сигарету, которую он без спроса вытащил из моей пачки, – я в положенный час, не помню уже во сколько, явился в положенное место на берег моря. Понимаешь, когда живешь среди гоев, желательно, назначая свидание, выяснить, не принадлежит ли твоя… – он употребил английское, не помню уже откуда известное мне, выпускнику советской безъязыковой школы, старомодное слово «sweetheart» которое я мысленно перевел кондовым русским «дроля» – не принадлежит ли твоя дроля к нацистской организации. Короче, явилось трое, а мои руки и ноги, несмотря на их длину, совершенно не были в те времена приспособлены к тому, чтобы ломать аналогичные орудия у ближнего своего. Знаешь, в том, как меня били, чувствовалось некое противоречие. С одной стороны, явно прорисовывалась конечная цель, с другой стороны – стремление продлить удовольствие. Так, например, одному, высокому с густыми черными усами, двое других так и не дали ударить меня ногой по кадыку. Он плюнул и перешел к атаке на яйца, чтобы, как он выразился, больше не плодились. Судя по нынешнему содержимому моей семьи, это ему и его друзьям также не очень удалось. Помогло то, что они были хорошо подогреты спиртным и отпихивали друг друга, сражаясь за право нанести решающий удар. И тут на пляже появилась компания негров. В принципе, будь мои палачи потрезвее, они бы сориентировались в ситуации, поскольку негры в массе своей уже научились различать, где бледнолицый брат, а где, как выразился автор хрестоматийного «Гайаваты», «Б-гом проклятое племя». Так вот, по логике вещей, растолкуй они неграм в чем дело, их вполне можно было бы подключить к борьбе против общего врага. Но это были не просто антисемиты, а нацисты. Да еще и пьяные. Одна реплика, брошенная в сторону негров, и боевые действия переместились на несколько метров в сторону от меня… Знаешь, мы не зря в Пурим прославляем Харбону. Сказано, что из каких бы соображений человек ни спас тебя, надо благодарить его до конца жизни. Поэтому, хотя и не шибко веря излияниям ухаживающих за мной спасителей в негритянской трущобе, я не сомневался, что их послал Вс-вышний, и этого было достаточно. Впрочем, строго говоря, и Дженифер с ее друзьями тоже
Родители нашли меня с полицией через два дня. Та же полиция не захотела открывать дела, сказали: «Нет свидетелей. Ваш сын принимал участие в пьяной драке». И тогда я произнес главное слово: «Израиль». Здесь я и к Торе вернулся – как понимаешь, было с чего – и спортом начал заниматься, но дело вот в чем. Иногда думаю, не случись этой истории, так вот и смотрел бы я из-за океана, как народ мой сражается за свое существование. Смотрел бы и прятался.
– А так оказался в эпицентре борьбы за приход Машиаха, – усмехнулся я.
– Уже не в эпицентре, – серьезно ответил Шалом. – Эпицентр немного сместился.
– То есть?
– Рувен, – сказал Шалом. – Ты работаешь в «Шомроне», у тебя перед глазами дети. С другой стороны тебе под пятьдесят.
– Мне со всех сторон под пятьдесят, – вставил я.
– Со всех сторон, – согласился Шалом и продолжал. – Тебе под пятьдесят, следовательно, в шестидесятых-семидесятых тебе было…
– Мы заложим эти данные в компьютер, – сказал я. – Дальше, пожалуйста.
– Так вот дальше. Чем объяснить, что ребята в «Шомроне», да и другие юные поселенцы, носят длинные волосы точь-в-точь по моде шестидесятых-семидесятых. Харейдим – ни в коем случае. Светские, правда, отпускают иногда волосы, но, как правило, они либо оквадрачивают себе голову, либо изображают из них щетку зубьями вверх. Ну, еще косички носят. А вот когда я гляжу на наших ребят, чувствую себя опять семилетним – как будто передо мной компания моих старших братьев с друзьями.
– Понятно, – ответил я и достал сигарету. – Можно закурить?
– Нет, – кивнул он. – Продолжай.
– Спасибо, – сказал я, щелкнул зажигалкой и сладко затянулся.
– Пошли на улицу. Я тоже покурю, – заявил Шалом, и мы, взяв автоматы, вышли под свечение ракет, под рокотание вертолетов, под мифические или реальные пули террористов.
– Скажи, кто у вас в Америке в те времена носил длинные волосы?
– Да кто только не носил – и хиппи, и анархисты, и просто левые всех мастей, а еще те, кто были против войны во Вьетнаме, пацифисты всякие, короче, все.
– Не все, а все, кто был против. Причем, учти, что таких плюс им сочувствующих в стране было большинство, а революции так и не произошло.
– Потому, что все знали, чего они не хотят, а вот чего хотят…
– Именно. Ответы были разные, но это не важно. Длинные волосы это не униформа ответа, это униформа вопроса. Почему мы так живем? Зачем мы так живем? Правильно ли мы живем? Понятно, что неправильно – люди никогда не жили правильно – может, только в годы царствования Шломо. Отсюда – вопрос – всегда протест.
– Ну, а сейчас?
– А сейчас… Знаешь, я плохо знаком и со светской молодежью и с харейдимной. Но, похоже, и там и там с вопросами туго. А у наших ребят… у них есть Вера с большой буквы, но нет веры с маленькой.
Этого бедняга не понял, и мне пришлось пояснить, что я имею в виду не иврит, где все буквы равны, и нет таких, которые равнее, а русский или, скажем, английский, в котором, насколько мне, убогому, известно, существует понятие «big letter».
– Capital letter, – поправил меня Шалом, и я продолжал:
– Так вот, эти ребята верят своим отцам и не верят – и в плане религии, и в плане человеческих отношений, и в плане поселенчества. А знаешь, почему не верят? Потому, что мы сами себе не верим. Жизнь нас пообтесала.
– И это поселенцы, – задумчиво сказал Шалом, – Что же говорить об остальном мире?
– Понимаешь, «иври» означает «перешедший» от «лаавор», «перейти». Обычно это понимают, так, что, дескать, весь мир на одном берегу, на одном краю пропасти, а еврейский народ – на другом. Но ведь еврейский народ это не «иври», это «ам исраэль». А «иври» – это индивидуальный еврей. Вот и получается, что настоящий еврей должен в чем-то встать в оппозицию не только ко всему миру, но и к своей общине. В определенном смысле он должен быть по одну сторону пропасти, а весь мир, включая его отца с матерью, по другую. Так что в наших поселениях растут настоящие евреи.