Плач Агриопы
Шрифт:
– Я думал, будет хуже, — Третьяков ободряюще ухмыльнулся. И вдруг схватился за голову. — Зараза! Он здесь! Хочет прорваться! Копается у меня в голове!
– Пой! — Павел удивлялся сам себе: он не паниковал, он знал, что делать. Кудахтать над коллекционером — предлагать ему прилечь — значит, проиграть в этой странной битве. Продолжать расчищать проход в коридорчик — значит, бороться. Под локоть управдому поднырнула чья-то тень. Струве! Павел хотел было оттолкнуть профессора — чтобы не мешался под ногами, — но с изумлением заметил, что тот тоже сцепился с доской — пытается помочь.
– Де-е-евушки, гляньте. Гляньте на дорогу на-а-ашу. Вьётся дальняя доро-о-ога, эх, да развесёлая дорога-а-а. — Дрожавшим голосом вывел
– Едем мы, едем. Едем — а кругом колхо-о-озы. На-а-аши, девушки, колхо-о-озы. Эх, да молодые наши сёла-а-а, — Подтянул управдом.
Доски поддавались. Некоторые легко, другие — тяжелей. Но возможность бегства с каждой секундой казалась всё реальней. И тут таинственный невидимый враг, вероятно, устав бороться с Третьяковым, попытался найти себе жертву полегче.
Богомол атаковал Павла.
Нахлынула тошнота. В голове взорвался ослепительный и оглушительный фугас. Опять, как в ищенковской клинике, перед глазами замельтешили живые картинки. Но на сей раз Павел узнавал то, что видел. Да и как не узнать себя самого. Вот он на перевязке в хирургии. После аварии прошёл месяц. Длинноусый доктор рассматривает рану на ноге, просит пошевелить пальцами. Хмурится. «Ампутация», — Это слово прыгает по кабинету теннисным мячом. Беззаботным звонким мячиком. Для доктора слово пустяшное, деловое. «У меня есть деньги», — Это уже Павел. Таким плаксивым голосом не разговаривал даже в школе, когда у него отнимал карманные деньги злой и коренастый второгодник, по фамилии Пожарский, по прозвищу Пожар. Доктор хмурится, читает мораль: «Разве вы не собирались помочь тому парню, из «Логана»? Ваша «Газель» легко отделалась, а «Логан» — потрепало. Парень — сто процентов инвалид». Доктор — сука! Нашёл время для нотаций! Чешется кулак — объяснить ему, что там, где слышится: «ампутация», — морали — нет. Там, где ужас, — морали нет! А всё-таки надо оставаться деликатным. Нога гноится, гангрена — под вопросом. Павел — сама деликатность во фраке: «Меня признали невиновным. Я не должен ему платить. Я заплачу вам». «Это дорого», — Доктор поливает руки чистым спиртом. Запах несвежих бинтов и гноя мешается с запахом дезинфекции. «Я осилю!» — Павел умоляет. «Вы уверены? У Вас семья, непогашенный кредит за фургон. Извините, пока вы были в коме, я многое о вам узнал». Доктор усмехается. Сука! Тысячу раз сука! Фальшивая доброта хуже хирургической пилы. Впрочем — лучше! В тысячу раз лучше! Нельзя даже думать иначе! «Всякое дыхание да славит Господа», — Поют в церкви тонкие голоса певчих. Всякое дыхание Павла да славит доктора. Суку! Продажную бездушную суку! «Я осилю!» — Повторяет Павел. — «Всё, что захотите. Всё до копейки! Всё возьмёте — даю слово!»
– Очнись! Очнись! Давай дальше про Полюшко! Помнишь? — Третьяков управился с последней доской. Втолкнул Павла в коридорчик. Калейдоскоп в голове управдома рассыпался блёстками. Связные картинки распались на крохотные фрагменты. Стало попроще. Павел, собирая на волосы паутину, доплёлся до низкой деревянной двери с засаленной латунной ручкой.
– Только мы ви-и-идим, видим мы седую ту-у-учу-у. Вра-а-ажья злоба из-за ле-е-еса. Эх, да вражья злоба словно ту-у-уча-а!
Бабах! Кислый пороховой дым проник Павлу в нос, в горло, оборвал песню. Это Третьяков, не предупредив, выстрелил в замочную скважину из револьвера. Такие в советских патриотических кинофильмах носили в кобурах чекисты.
– Вперёд! Не оборачиваться! Не останавливаться! — «Ариец» надавил на дверь плечом, и та распахнулась. Лестница чёрного хода была захламлена сверх всякой меры. Чего только не валялось под ногами — от банного алюминиевого таза до кухонной газовой плиты. Прекратишь смотреть под ноги — сломаешь шею. Насчёт того, чтобы не оборачиваться, Третьяков мог и промолчать. Впрочем, за спиной было тихо. Никто не гнался за беглецами. Даже постороннее присутствие в голове Павел прекратил ощущать — словно его неожиданно
Дверь на улицу тоже оказалась заперта, но Третьяков не решился повторно использовать револьвер. Хлипкую преграду — две картонных створки и целлофан на месте крохотного окошка, — он попросту выбил ногой.
– Где твоя машина? — Павел огляделся по сторонам. В грязноватом переулке, где очутились беглецы, транспорта было предостаточно; а вот движения — не наблюдалось. Некоторые авто стояли поперёк проезжей части, словно хозяева бросили их второпях, не потрудившись даже припарковать.
– Слишком далеко отсюда, с другой стороны дома, — ответил «ариец». — Придётся выбираться без неё. И искать укрытие — тоже.
– Где мы? — Задал Павел вопрос, который давно просился на язык. — В каком районе?
– Центр, — коротко отозвался Третьяков. — В двух шагах от Красных Ворот.
– Далеко до трёх вокзалов?
– Да нет, — слегка удивлённо пробормотал коллекционер. — До Каланчёвки метров двести, а там практически по прямой — километра не наберётся.
– Тогда слушай мою команду! — Управдом осклабился. — Двигаем к Комсомольской площади. Не оборачиваться, не останавливаться — ну, ты знаешь, не маленький.
– Ты сам-то знаешь, куда хочешь нас привести? — Недоверчиво поинтересовался «ариец».
– Не совсем, — Павел устало сгорбился. — Но больше нам деваться всё равно некуда.
– Идём, — решился Третьяков. — Каланчёвка — там.
Через три минуты они вышли на шумную улицу. Из тишины — в адскую свистопляску.
В этот раз путешествие по городу было долгим. Сперва — пешим. Павел сразу сообщил: предстоит добраться до платформы «Каланчёвская», неподалёку от площади трёх вокзалов. Приятно удивил Струве: не впадал в истерику, почти не отставал, был отличным ведомым. Правда, Павлу изредка приходилось поддерживать профессора под локоть, а иногда и брать за руку: тот, завидев высотные здания, запрокидывал голову и, казалось, пересчитывал зеркальные окна на самых верхних этажах. Управдом подозревал, колоссальные небоскрёбы Москва-Сити ошеломили бы видоизменённого Струве до печёнок. Но, в конце концов, справляться с изумлением у средневекового алхимика получалось неплохо. Зато Третьяков заметно нервничал, постоянно оборачивался, походил на охотничью собаку, насторожившуюся в предчувствии добычи. То убегал на пару десятков шагов вперёд, то, наоборот, мешкал за каким-нибудь поворотом.
Творившееся вокруг благодушия не добавляло. Напряжение висело в воздухе, дрожало нервным маревом. На широкой Каланчёвской улице толпились сотни авто. Подвывали движками, сигналили, иногда дёргались на месте, как паралитики. Медицинских и полицейских кордонов хватало. Они были выставлены таким образом, что перекрывали движение и по тротуарам, и по проезжей части, — потому пешеходы, в попытке их обогнуть, лавировали среди авто, а автомобилисты нахраписто и отчаянно направляли своих железных коней на тротуары.
Вероятно, до вспышки массового недовольства оставалось рукой подать. Если бы номинально перекрытое движение было перекрыто и официально, — со всеми атрибутами запрета, наподобие дорожных заграждений и знаков «Стоп», — стычки официалов с горожанами начались бы незамедлительно. Однако кордоны, серьёзно мешая движению на улице, не запрещали это движение по существу. Сменилась и тактика обращения медиков с прохожими. Последним не пытались больше измерять температуру или проверять зрачки. Никого не отводили в сторону, не задерживали. Всё, что делали медики, — вручали марлевые повязки тем, кто их ещё не имел. Павла и его спутников одарил хмурый небритый мужичок с красными от недосыпа глазами. Не проронил ни слова, не поднял взгляда. Павел не понимал, зачем выводят на улицы солдат, полицейских, а главное, врачей. Если сделать ничего не возможно. Если распространение эпидемии — не предотвратить.