Первое лицо
Шрифт:
Словно читая мои мысли, Хайдль мягко проговорил с немецким акцентом, менее ощутимым, чем в телефонном разговоре:
Все человеческое общение – это лишь одна из форм разочарования. И с улыбкой добавил: Тэббе.
До меня не сразу дошло, что это был камень в мой огород.
Рэй нас официально представил. Хайдль обратился ко мне «Киф», я обратился к нему «Зигфрид». Его отличали малоприятные, вкрадчивые, как у гробовщика, манеры, легко растягивавшийся в пустой улыбке рот, крепкое, продолжительное рукопожатие и пристальный взгляд в глаза собеседнику, притом что его собственные глаза прятались за солнцезащитными очками в золотой оправе.
Киф,
Это было неожиданное заявление, и, говоря это, он не отпускал мою руку, будто посвящал в некий тайный орден, продолжая улыбаться. Его самоуверенная улыбка, искажавшая лицо, словно параличом или гримасой ужаса, требовала согласия и доброжелательного отношения; если вдуматься, это была улыбка всей эпохи. Но мне не доводилось видеть, чтобы улыбка эпохи к чему-то принуждала, как в случае с Зигги Хайдлем: он продолжал улыбаться, подавляя вас, пока вы полностью безропотно с ним не соглашались. Его улыбка являла собой инструмент подчинения, власти, и моей естественной реакцией было отвести взгляд, но долго смотреть в сторону невозможно, а Зигги Хайдль, как я обнаружил впоследствии, мог держать улыбку бесконечно.
Никто не знает, Киф, сказал он. И никто не должен узнать. Это очень важно. У меня есть на то… – тут он повернул голову в одну сторону, потом в другую, будто внимательно наблюдая за дорогой, пакгаузами и офисными зданиями, чтобы засечь кровожадного хищника, – …определенные причины.
Я не столько слушал, сколько приглядывался, пытаясь уловить его сущность. Но все напрасно. Мне было неловко задерживать взгляд на его подергивавшейся тиком щеке, когда нерв бился, как пойманная в невод мясистого лица рыба. Хайдль был лишен отличительных черт, окутан тайной обыденности и внешне странно опустошен. На протяжении всего нашего разговора его улыбка ни разу не угасла, отчего создавалось впечатление, что каждая его фраза несет радостную для нас обоих весть.
В этом здании никого нет, продолжал Хайдль, и никто, кроме финансового директора, издателя и редактора, не должен знать, кто мы такие и чем тут занимаемся. Понимаешь, нам необходимо соблюдать секретность.
Но почему?
Да потому, с крайним удивлением ответил Хайдль, что это необходимо.
Я покосился на Рэя, и тот кивнул.
Так нужно, стоял на своем Хайдль. Он вытянул вперед руки, будто намереваясь поймать пляжный мяч, и стал похож на карикатурного евангелиста, хранителя зловещей тайны. Есть одна загвоздка. Хайдль заговорил так тихо, что мне пришлось к нему нагнуться: Люди.
Люди?
Как будто опасаясь прослушки, Хайдль огляделся и покивал.
Люди.
Так зачем мы здесь, Зигфрид? – спросил я.
Зови меня Зигги. Отныне ты мой друг.
Хотелось бы понять, Зигфрид: что я должен отвечать, когда меня начнут расспрашивать о роде наших занятий?
Меня о чем только не расспрашивают, Киф. Стоит мне сказать правду, как меня называют лжецом. Но стоит мне солгать – и все довольны.
Опять эта улыбка, неприятнейшая улыбка. Словно аббат, открывающий неофиту прискорбные тайны, он продолжал:
Меня удивляет, с какой стати все превозносят истину? Непонятно, зачем ее вообще придумали, ведь для выживания требуется обман, белая ложь, маска. Понимаешь меня?
Не вполне.
Как сказано
Дошло что? Нет. На самом деле не дошло.
Но в этом вся суть, Киф, с неистребимой улыбкой сказал Хайдль. Слова уводят нас от истины, а не приближают к ней. Как безумцы, что ходят задом наперед.
Я отвел взгляд, чтобы не видеть этой вечной улыбки, этой невыносимой уверенности.
Поэтому истины не существует, есть лишь толкования. А следовательно, лучше освободиться от истины, продолжал он. Уж поверь. Так вот: мы с тобой встретились для того, чтобы составить поэтический сборник.
Поэтический? – переспросил я.
Точно. Антологию. Вот для чего мы здесь.
Антологию чего? – не понял я.
Вестфальской народной поэзии пятнадцатого века, если уж быть точными. Мы – редакторы. Таково наше прикрытие.
Нам требуется прикрытие?
Прикрытие требуется всем.
Даже Рэю? – спросил я.
А как же? В этой истории на Рэя внезапно легла ответственность. Он читал Германа Гессе, это чистая правда. Уж не знаю – пока не знаю, – с какой целью и что он для себя вынес, поскольку он не способен поддерживать беседу на литературные темы. (Между прочим, сам он был вообще не способен поддерживать беседу. Точка.)
Он – консультант.
Я промолчал.
Ассистент, сказал Хайдль, изменивший, казалось, свое мнение. Это прозвучало более убедительно, полуправдиво, так как в качестве телохранителя Рэй действительно был своего рода ассистентом Хайдля. Просто мой житейский опыт, пусть даже весьма ограниченный, подсказывал, что Хайдль даже отдаленно не напоминает ни поэта, ни редактора. Впрочем, я в глаза не видел редактора средневековой немецкой поэзии, но подозревал, что среди сотрудников любого издательства был бы в этом не одинок.
Немецкая поэзия мне совершенно не знакома, признался я. Средневековая вестфальская поэзия – тем более. А вам?
Правда, я – лес, процитировал Хайдль, полный мрака от темных деревьев [2] .
В первый, но не в последний раз я неожиданно для себя оказался под впечатлением от услышанного.
Но кто не испугается моего мрака, найдет и кущи роз под сенью моих кипарисов.
Вероятно, меня уже затягивало его влияние.
2
Здесь и далее: Ф. Ницше. Так говорил Заратустра. Перевод Ю. Антоновского.
Это средневековая вестфальская поэзия?
Нет, ответил Хайдль, и улыбка его вобрала в себя кое-что еще – презрение? превосходство? Нет, это Ницше.
Пока мы поднимались по лестнице в редакцию, он продолжал говорить и улыбаться; лицевой мускул дергался, как своеобразный метроном, устанавливающий пределы моего повиновения.
Когда мы шли к лифтам, Хайдль держался, как большой начальник, каким некогда и был: он излучал развязную самоуверенность, демонстрировал фамильярность по отношению ко всем и всему, что попадалось по пути, по отношению к нам с Рэем, державшимся позади и уже превратившимся в сопровождающих лиц, отнюдь не равных ему, но просто положенных по статусу.