Периферия
Шрифт:
— Вопрос последний, и я кончаю вас истязать. Ваша завтрашняя цель?
— Я стану Героем Социалистического Труда, — сказала она без пафоса, словно речь шла об обыденном. — Я давно настроила себя на это.
Кажется, она подтрунивала над ним. Но в чем-то второстепенном подтрунивала, не в главном. Может быть, над недогадливостью его. Он погрузился в агатовую глубину ее глаз. Теперь в них была спокойная уверенность в себе, и ничего кроме. Она рано уяснила, что живет в век максимальных программ, и выбрала себе одну из них. Скорость обернулась теплым ветром в лицо. Началась гонка. И захватила, и потребовала следующей, более высокой передачи, а потом еще более высокой. Пространство дороги постепенно освобождалось
XIV
Я ушел из Катиного дома, чтобы не быть больше с Катей. Это сделало день преотвратным. Тяжесть вины была такой, что я переставал чувствовать себя человеком. Но и этот день, как и другие, был прожит мною. И отказаться от него я уже не мог. Хотел бы, да не дано этого, как не дано брать назад свои поступки, словно ходы в шахматной партии. Отправив Раю домой, я вернулся в институт. Поздоровался с вахтером.
— Извините, Николай Петрович, — обратился ко мне седовласый ветеран войны, — извините, но разрешите сказать вам, что у вас хорошая жена.
— Я знаю это, — сказал я и взглядом дал понять, что не хотел бы продолжения разговора.
Кабинет не спас меня от людей и проблем. Пришла Катя.
— Почему ты без меня? — спросила она.
И осеклась, и замерла, ловя воздух побелевшими губами. Я смотрел мимо нее. Ничего не надо было объяснять. Состояние полнейшей опустошенности, полнейшей выжатости владело мною.
— Мы страдаем, — сказала Катя, обретя дар речи. — Мы попали в иное измерение. Только через все это надо было пройти вчера. Ты меня понял?
Теперь ей было так же тяжело, как мне. Я видел грозные признаки пробуждающегося вулкана. Но остался спокоен. Ее щеки вспыхнули, меня обдало жаром. Она вышла, ничего не прибавив к сказанному. Ей было жалко только одного человека — своего отца.
То один, то другой сотрудник вдруг врывался ко мне, доверительно заглядывал в глаза и, понизив голос до шепота, учил меня жить:
— Послушай, ты уже не мальчик… Все мы не всегда просыпаемся в своих постелях — ну и что? Семья незыблема. Исходи из этого, и у тебя будут женщины и не будет проблем.
Все уже всё знали и сгорали от любопытства. Сочувствие сменялось состраданием, сострадание — показным желанием помочь. Все, оказывается, прекрасно знали, как мне надлежит поступать. Я выслушивал, кивал, жал руки. Я становился участником спектакля «Спасение Николая Ракитина». Наиболее искренне и горячо наставляли меня на праведный путь люди, ни во что не ставившие супружескую верность, считавшие ее атавизмом. Чем меньше они чтили постоянство, тем бранчливее выговаривали мне. Вначале мне было безразлично. Слова обтекали меня, как горный поток обтекает гранитный валун. Но настал момент, когда я почувствовал, что зажат в мертвые тиски. Обстоятельства становились сильнее, начинали повелевать. И открылось решение, ростки которого давно не давали мне покоя. Надо уволиться и уехать. И в небольшом интернациональном городке провести свой эксперимент. Раю пугали перемены такого рода, она этого не понимала. Как можно желать чего-то еще, если у тебя хорошая работа, если тебя уважают? Я уеду, страсти поулягутся, новая работа закружит меня. И когда я вернусь, никто не вспомнит, чем был вызван мой отъезд. Я собирался уехать один. И громко звучавшие во мне слова Кати: «Пострадавшей стороной буду я, я одна» — не прибавляли новой боли к той, которая уже была.
В полдень необоримая сила вытолкнула меня из институтских стен. Я шел к двери сквозь вопрошающий взгляд широко раскрытых, изумленных Катиных глаз. Примчался домой, увидел Раю, и в душу закралось сомнение. Обыденность, обыденность до конца дней моих ждала меня. На расстоянии Рая выглядела мученицей, вблизи — нет. Рядом с Раей мучеником был я. Неуют исходил от всего, что долгие годы
Я пошел к матери, она жила в соседнем доме, и написал Кате, что должен уехать. Если я не смогу без нее, я ее позову. Пусть время все проверит. Детский лепет вылился на бумагу. Я увидел, что не написал ни одного честного слова. «Я позову тебя!» — приписал я в конце. И попросил мать отнести. Мать говорила с Катей рассудительно, исходя из своего жизненного опыта. Потом она сказала, что Катя держалась с большим достоинством, и передала ответ. Катя писала, что я волен поступать как знаю, она же любит меня и верит, что мы будем вместе. Мы будем вместе, потому что созданы друг для друга, и если я этого еще не понял, то скоро пойму. Я удивился ее выдержке и фанатизму, имевшему под собой столь зыбкое основание. Сам я считал, что все кончилось. Все хорошее кончается быстро, только серость преследует нас по пятам, навязывая себя в вечные спутники. Я стал думать, в какой из маленьких городов поехать. Договорился об увольнении, много чего выслушал, но не возразил ничего. Дальняя дорога стала явью. Поезд и автобус были одинаково удобны. Оставалось, как и положено, присесть, чтобы все получилось. Вместо этого я побежал звонить Кате. Услышал ее надломленный голос. Замер. Я молчал, она не клала трубку.
— Не молчи! — наконец сказала она.
Я заговорил, сбиваясь и путаясь. Попросил простить. Она слушала. «Не вели казнить, вели слово молвить!» — почему-то вспомнилось мне. Я отодвинул отъезд на один день и предложил поехать в Чимган. Она тотчас согласилась. Стало легче дышать. Жизнь вновь обретала многоцветье и многозвучье.
Ранним утром мотоцикл помчал нас к сияющим вершинам горной страны.
— Выше голову, милый! — сказала Катя при встрече. И привычно разместилась на заднем сиденье.
Я представил, что она пережила вчера и что пережила ночью. Ее лицо несло печать этой страшной ночи. Лиловые круги под глазами были не парфюмерного происхождения. Они были немым укором моей слабости, отвратительной слабости человека, который хочет, чтобы всем было хорошо. А разве это не утопия? Всем никогда не бывает хорошо хотя бы потому, что очень многим хорошо лишь тогда, когда другим плохо.
Катя сидела за спиной, обняв меня, а я видел лиловые круги, оставленные бессонной ночью под ее прекрасными глазами. Но мы все равно разлучались, и, может быть, навсегда. Навсегда должно было оборваться все светлое, что мы заботливо растили для завтрашнего дня.
Горная страна приближалась, начинала обволакивать. В лицо дул упругий и мощный ветер. Он нес ароматы альпийского разнотравья: медоносов и арчовых рощ, которые росли у самого поднебесья. Дорога стала круче, и вскоре двигатель захлебнулся от перегрева. Я оставил мотоцикл у родника, чистого, как и все вокруг. Стало тихо. Так тихо в городе не бывает. В зелень склонов вкрапливалась первая желтизна. Ветер качал тугие стебли мальвы с вульгарными розовыми цветами. Над нами распластала крылья большая птица. Мы напились из родника, и я достал бутерброды. Катя не взглянула на еду. Она смотрела на меня грустно-грустно. Она была ребенком, ласковым, нуждающимся в опоре и защите. А я зло обошелся с ней, и она не знала, за что я ее обидел, и не знала, что теперь будет. Мы не говорили о том, о чем думали.