Остров Буян
Шрифт:
Из Пскова Иванка пошел не прямой дорогой – в Москву. По совету дяди Гаврилы, он шел в сторону на Порхов, чтобы в доме Прохора Козы дождаться указа, куда идти дальше.
Опасаясь сыска, Иванка решил, что в Порхове не покажется никому, кроме семьи Прохора…
Из ближнего лесочка в город он вошел только к вечеру.
Найдя по рассказу Гаврилы дом стрелецкого старшины Прохора, он не решался войти, пока Кузя не вышел, чтобы кликнуть собаку.
Разлуки как не бывало: Кузя схватил Иванку в охапку. Они ввалились в избу, барахтались, обнимались, возились, хлопая по спине друг друга и
Не дожидаясь прихода домой Прохора, они сели за стол. Мать поставила на стол ветчину, куличи, пасху и крепкий мед…
Иванка и Кузя сидели за столом, как двое зрелых старинных друзей, лупили крутые яйца, резали ветчину и пили мед, степенно стукаясь чарками и не прерывая беседы. Но надо было во всем признаться друзьям и, может быть, лучше до прихода отца Кузи.
Иванка подкрепился еще хорошим глотком меда и, собравшись с духом, признался Кузе и его матери, почему, откуда и как он бежал и что, наверное, его ищут…
– Может, страшитесь вы принимать… Так я пойду, поищу пристанища, – сказал Иванка, сам не зная, куда он мог бы пойти.
Кузя захохотал.
– Неладно надумал про маткин мед: ты теперь и заду не вздымешь и ногой даже двинуть не мочен; покуда сидишь – тверез, а встал со скамьи – и повалишься пьяным…
– Сиди, сиди… Куда пойдешь? Кто приютит тебя, глупого? Человека ты не убил, а на Руси кто не беглец! – успокоила Ефросинья. – В саду, в бане сиди. Как отдохнешь, подкормишься, тогда дальше ступай… Ты, я чай, на Дон. Все беглые на Дон идут.
– Прежде к брату, в Москву, а там – на Дон.
– Ну и в добрый час. Еще куличика, – угощала Кузина мать, – ишь, исхудал.
Добрый стрелец Прохор Коза ко всему отнесся так же, как сын и жена.
– В саду тебя не приметят, – сказал он, – только днем не вылазь, а вылазь по ночам вздохнуть…
Бело-розовым цветом вокруг бани цвели яблони. Тихие, серебряные по ночам, стояли они под луной возле Иванкина убежища. А Иванка спал днем и лишь по ночам выходил в сад дышать яблонями и лунной голубизной… Он слушал, как воют собаки, как на улице раздаются изредка одинокие голоса, иногда слышал песню, и ему становилось сладко и грустно.
Грудь рвалась от сдержанной песни. Он мечтал о дороге, когда пойдет по лесам, полям и лугам, и тогда запоет во весь голос…
К нему приходил Кузя делить его одиночество и надежды. Они подолгу сидели рядышком молча, изредка перешептываясь, пока Кузя не начинал чувствовать голод. Тогда он шел в дом и притаскивал потихоньку здоровый шмат мяса и сулейку меду или пива. Они ели и лили, при этом Кузя любил рассказывать и слушать смешные сказки, и, сдерживая смех, чтобы никто не услышал, он отчаянно хихикал, тряся большим животом…
Иванка рассказывал другу о том, как он бежал из монастыря и пробирался в Порхов.
– Так бы все и жил таким перехоженькой: ночью иду по полям – тучки летят, птицы поют и ветры воют, а вокруг никого, ни души… Оттого и песни поются… Я и рад, что на тихий Дон не рукой подать: пойду туда месяц, и два, и три…
– Надоест, – возразил Кузя.
– Куда
– Галки домой, а у тебя и дома нету, кругом люди чужие!
– Зато весь вольный свет как родной дом! А сколько людей, городов, церкви какие… Люди повсюду разно живут, навидаешься…
– И то, – согласился Кузя. – И мне так жить прискучило. Тоже и я хочу потоптать дорог. Сказывают, есть люди о три ноги, об одном глазе, двуглавцы тоже…
– Басни! – серьезно сказал Иванка. – Языки разные, а люди одни. Каждого мать родила и пупки у всех! Томила Иваныч сказывает – ни песиглавцев, ни лошадиных людей нет на свете, а есть немцы, литва, татары, есть Москва белокаменная, есть царские терема на Москве, есть Киев-город, да сколь еще иных городов… Пойду и всякое повидаю, а что повидаю – после тебе расскажу. Да есть, сказывает Томила Иваныч, на море остров Буян – никаким боярам-воеводам не подданный, окроме единого бога, и люди живут там по правде, золота – лопатой греби! А лавки задаром торгуют… Хоть дальше Ерусалима [132] тот остров, а доберусь!..
132
Ерусалим – город Иерусалим.
– Кабы меня батька пустил с тобой! – мечтательно говорил Кузя.
– Да как ты пойдешь с таким пузом – тащить тяжело!
– В моем пузе тяготы нет, – сказал Кузя, – я ходчее тебя пойду. У меня в Москве крестный. Кабы батька меня пустил к нему…
2
После долгих стараний и ухищрений Емельянову удалось наконец заручиться дружбой Собакина. Может быть, тут помог и бриллиантовый перстень, оброненный у воеводы да так и не поднятый Федором, однако извет о пожоге посадских бань остался без отклика.
Весь город заметил дружбу псковского богача с воеводой, и все стали ждать, что Федор теперь развернется и станет мстить своим недругам. Первой грозы ожидали на голову Гаврилы Демидова и на Томилу Слепого.
Правда, Томила не был уже старшиной площадных подьячих и с разоренным новым воеводой Гаврилой не знались зажиточные торговые люди, но вся голытьба, вся посадская беднота низко кланялась, проходя мимо лавки, где Гаврила теперь сидел приказчиком, почитая в разорившемся хлебнике защитника правды.
А если случалось кому из меньших затеять неравную тяжбу или искать правой защиты от сильного обидчика, то не искали другого советчика, кроме. Томилы Слепого, кому по-прежнему верили и кого любили за смелость, искренность и правоту.
И в глазах Емельянова и воеводы эти двое были олицетворением непокорности посадского Пскова, и воевода, и богатый гость оба видели, что Гаврила и его друг каждый час могут стать вожаками городовой бедноты. Но ни хлебник, ни Томила Слепой не давали повода для преследований. Они жили спокойно и тихо, занимаясь каждый своим делом.