Ослиная челюсть
Шрифт:
(В третьем этаже. В Беляево. Я могу забыть, и он не вспомнит.)
На небе скоро появятся граффити беспризорника-ветра. Осень – это воздух света, данный взамен утраченной деревьями сени.
Предвосхищение цитаты цвета о более позднем свете пожара.
Беззвучное «О» – след слетевшего по взгляду листа. След зренья.
Я живу в однокомнатной квартире, в которой я чувствую себя в гостях. Метро – рядом. Я сродни телефону – я, как и он, размножаю тишину: помесь сдавленного голоса со слухом не ставшего абонента.
В девятиэтажке. Ночь. Темнота въедается в простыни, в глазницы,
Хоть бы вынес сосед свой мусор.
Я забыл, и он не придет. В Зюзино. В восемнадцати. Зрение – это обязанность. Облегченье: представить себя звуком мотора греющегося под окном «москвича» – поскольку звук способен исчезнуть чихом из-за угла – куда, зачем?! – три часа ночи. Я готов держать пари – автомобиль остается: таковы неуловимые повадки невидимок – ни на приметы, ни на исчезновение они не способны.
Забыл купить сегодня чай. В морилке. Единица всегда больнее, чем ноль, ибо она привыкла быть единицей. В седьмом классе, этаже и небе. Ночь: пластмассовая чашечка из детского набора (суета кукол близка суете туристов – и те и другие ведомы кратковременностью – пребывания, детства) в качестве пепельницы.
(Тронулся куда-то лифт. Вбок?!)
«Я» стремится быть упрощенным, тщась избежать путаницы лиц – вереницей памяти, света – полос от фар на потолке, под углом сходящихся к движенью: эти лица, движенье и есть я – и темноты, разделенной шторами, стояньем перед дверью.
Я забываю. На Севастопольской.
Я третьем. я один. я пришел
Девушка с письмом
Так ли, иначе ли пишутся письма, но читаются они все равно невнимательно, бегло, со страхом углядеть прямую, честную речь; нервно передергивая последнюю страницу… выхватывая с облегчением простую, без обстоятельств исчезновения подпись, выпуская и без того отсутствующий – на всякий случай – P.S. И откладываются (часто без шанса на востребование) в коробку из-под чешских туфель, она же – Пандоры ящик.
И забываются до случая: спустя, в конце, разгребая сугробы пыли на антресолях, локтем сбивается на пол, и беды прошлые, чужие бередят, ласкают остатки души: дух люди испускают не сразу, но постепенно.
Случается, что несвежая ряженка при попытке вылить ее из бутылки вываливается мимо большим куском: плавность отступления – медленная паника пустоты расползается кляксой по промокашке воображенья, всматривается, привыкает.
Городские фанты
Есть мелкий шанс приток покинуть Леты, чьи воды полнятся потоком сора: раздражением по поводу добычи хлеба, знаний; предельно гадкими поступками начальства; конвойным свойством уличной толпы, а также взглядом на ландшафт, что хоть и отражен – и в пух и в прах – ужасною Москвою, но всех забав приятней, безопасен; да плюс еще те частности неловких сновидений: мазок платка – чтоб не испачкать платья – по самому счастливому сиденью на свете в том поезде, идущем в «Воронок» из места смерти, который нас привез к началу жизни, – а та и не подумала начаться.
Есть внятный риск, когда за тезу
Весь этот сор: представь себя напротив от меня в какой-нибудь кофейне на Петровке – две части тела общего воображенья в наделе обстоятельств общепита, и долгая прогулка по кольцу: озябшие подошвы, посиделки на тридевять скамейке: уговор – мы их считаем, возвращаясь к старту, к подмосткам той лужайки на Страстном, где я подвел итог прогулке:
– Кто мы?!
Беляево. Цепочка фонарей, средь них – луна.
Пустырь. Шаги рождают, убивают тени: всего десяток метров – снова жизнь.
Рассвет. Все небо серо, Тени вовсе нет. Она превратилась в ничто, и его утаскивает в зубах серебряная собака по комьям грязи в дебри сна…
Простейший ход – придется бросить все: отсутствие пожитков, фанты, еще delusions непременно; забрать тебя, конверты, память, немного блеклых утр, привычки – и перебраться с этим скарбом в дельту, надеясь, что вода там чище, так как наличье океана предположительно влечет разбавленность течения событий смерти.
О прокуроре и реке
1993-й, Калужская область. Я беженка из Баку, мне тридцать семь, разведена, без детей, едва сумела найти место учителя литературы в маленьком городке в лесах. Поселили меня в бараке, удобства во дворе. За окном сараи и гнилая роща.
Первые месяцы по утрам я плакала: в прошлом южный морской город, добрые люди и солнце; сейчас в нужник выносить ведро.
В этом городке я познакомилась скоро с талантливым человеком – прокурором. Коренастый, мужественный, духовно богатый человек, тоже новенький: всего год как на новом месте. Я сразу почувствовала влечение на всех уровнях. Небезответно. Он благоволил мне, но в глазах не было искорки желания, которая решила бы все, раз и навсегда. Жил прокурор вместе с адвокатом, милым Пашкой. К Пашке редко из Калуги приезжала жена. Городок крошечный, женский коллектив был неустанно озабочен неприступностью прокурора. К нему подсылали кралей. Преподавательница истории насмерть влюбилась. А все-таки жил он с Пашкой. Вместе они крепко пили, душа в душу, читали вслух «Москва—Петушки», до дыр. Пашка попутно возился с огородом, стирал.
Однажды прокурор предложил мне взять почитать Веничку. Я согласилась, и отношения стали развиваться. Однажды я была в гостях, пили красное, хоть я совсем не пью, и мне уже было дурно. Вдруг прокурор выходит из комнаты и возвращается, протягивает мне шоколадку. Пашка мрачнеет, куксится – по-мужски, всерьез. Я же теперь стараюсь говорить только с адвокатом, а до того мы с прокурором говорили об Эль Греко.
Прокурор был известен непримиримой борьбой с паленой водкой, будучи ревнив к любимому напитку. Но вот за пьянку его выгоняют из прокуратуры, и он подвизается на адвокатском поприще, уж больно грамотный мужик, на дороге такие не валяются. Десять очков форы дает Пашке, тот смотрит на него с еще большим обожанием и очень ко мне ревнует. Но вдруг Пашка умирает от сердечного приступа: прокурор просыпается в одной постели с мертвым Пашкой.