НРЗБ
Шрифт:
Погружение в калифорнийскую среду сопряжено было для Н. Н. с обычными эмигрантскими метаниями между ассимиляцией и отталкиванием, пока беспокойный маятник не остановился, наконец, на точке компромисса, отвечавшего идее Н. Н. о ненужности вхождения в жизнь, сердцевину которой следует искать на ее обочине. Н. Н. переменил фамилию (упростив ее — по подсказке иммиграционного чиновника и не без ностальгического жеста в сторону далекой возлюбленной — до Рerle), что, впрочем, осталось достоянием официальных бумаг и учреждений, ибо в русской колонии он был известен просто как Николай Николаевич, и всецело предался теории и практике диетического питания, телесной гигиены и тщательно организованной общей релаксации. Не работая, он не мог, однако, позволить себе даже самого скромного гимнастического тренажера. Поэтому он сразу же отказался от дорогостоящих видов легкой и тяжелой атлетики, заменив их тотальным джоггингом и плаванием в океане. Бег взял на себя и функции транспорта, освободив Н. Н. от расходов на машину и травматического опыта уроков вождения. Загорелый торс Н. Н., бегущего вдоль пляжей Санта-Моники, Венис-бича и Марина-дель-Рей, экономно одетого в плавки да элегантно седеющий собственный мех, если не считать специального набедренного пояса с аккуратно сложенной майкой (на случай посещения магазинов и иных присутственных мест) и пластмассовой бутылочкой питательного раствора, стал одной из достопримечательностей Вест-Сайда и,
Установка на растворение в мировом потоке не заставила его, правда, отказаться от обеспечения своих житейских нужд, но и здесь он продемонстрировал характерный минимализм. Когда клерк, выдававший ему первые американские документы, сделал в дате рождения описку (вполне извинительную, ибо в советской визе соответствующая цифра практически не пропечаталась), которая состарила его на два десятилетия, Н. Н., поглощенный переменой имени, сначала не обратил внимания. Но в дальнейшем он увидел в этом перст судьбы, пожелавшей избавить его от утомительного выслуживания пенсии, причем, не полагаясь на сухую логику цифр, решил напитать ее кровью и плотью всего своего существа. Верный принципу самодостаточности, он, путем простой до дерзости манипуляции основными параметрами человеческого существования, осуществил невозможное. Ему удалось, оставаясь в пространственных пределах отведенного ему тела, совершить рискованный темпоральный скачок и воплотить собственную двадцатью годами более дряхлую ипостась. Для этого, держа, так сказать, стрелку питания на нуле, т. е. в режиме рекомендуемого диетологами острого голодания, Н. Н. одновременно, уже вопреки медицине, включил на максимальные обороты механизм джоггинга. Таким образом, усиленно гребя одним и табаня другим веслом на полный энергетический износ, он решительно вывел лодку своей судьбы из временно?й стремнины. Через сорок дней его организм достиг крайнего истощения, каковое, будучи зафиксировано комиссией Отдела социального страхования, обеспечило ему ордер на квартиру в доме для престарелых с окном на Тихий океан и повышенную пенсию для особо безнадежных инвалидов. Тотчас по оформлении документов, Н. Н. с мастерской точностью вышел из своего хронологического сальто мортале и, посрамив Гераклита, вернулся в возрастную реку там же, где ранее ее покинул. Более того, как вскоре смогла констатировать его тогдашняя подруга (наблюдавшая его в течение всего эксперимента как у себя дома, где он жил, еще не имея квартиры, так и в клинике Отдела страхования, где она работала), под двойным стрессом его организм полностью обновился, и Н. Н. вернулся в ее объятия не прибавившим, а сбросившим пару десятков. Впрочем, многие уже тогда полушутя намекали, что подобные вольности с Хроносом не могут пройти даром, а после известия о конце Н. Н. с полным правом заявляли, что кощунственная попытка заглянуть в, как выяснилось, вовсе не предполагавшее его присутствия будущее, в сущности, и была предвестием, если не причиной, скорой смерти.
Если в драматизме поворотов биографии Н. Н. не уступает таким чемпионам жанра, как Горький или Сервантес, то состояние его литературного наследия напоминает тех древних авторов, чьи сочинения дошли до нас лишь в эксцерптах и пересказах, часто противоречивых. По сообщению профессора З., знавшего Н. Н. в его калифорнийский период, тот систематически работал над «большой вещью». Говорить о ненаписанном он не любил, но профессор видел специальный шкаф, предназначенный под картотеку персонажей и событий, которую Н. Н., по примеру Бальзака, собирался завести для ориентации в лабиринтах сцеплений своего будущего романа; однако в описи оставшегося от него имущества никакой картотеки не значилось. Многим знакомым Н. Н. запомнился декламирующим оригинальные миниатюры, вроде следующей:
Нада? йок? нету нигиль? Или: ну да! оу йес! ладно! Как любить Какофорнию?! (Калли-…?) Амбивалентность. Alas!…
но впоследствии раскрылось имя настоящего автора, давшего согласие на мистификацию. Одно время Н. Н. увлекся литературоведением, предприняв глобальную расшифровку булгаковской тайнописи, однако после первых удач (Клим Чугункин из «Собачьего сердца» оказался помесью Ворошилова со Сталиным, а Зина — Зиновьевым) остыл к этому проекту. Главное место в его деятельности занимала все-таки проза, свидетельством чего служит сохранившийся черновой вариант сопроводительного письма к издателю. Судя по всему, Н. Н. отослал ему единственный экземпляр рукописи, а поскольку торопливый черновик без адреса не позволяет установить, о каком из многочисленных и часто недолговечных эмигрантских издательств шла речь, то судьба романа остается под вопросом. Мы пользуемся случаем обратиться ко всем, кто располагает какими-либо данными о рукописи (а в счастливом случае и ею самой!), с просьбой связаться с нами как можно скорее. В отсутствие текста приходится довольствоваться отзывом на него, скорее всего, внутренним, заказанным редакцией американского журнала, которому Н. Н., видимо, предлагал главы из своего сочинения. Хотя отзыв был в основном отрицательный, Н. Н., как явствует из того же письма, намеревался использовать его вместо предисловия к русскому изданию, для чего сам, как умел, перевел его с английского. Ниже мы приводим его со слов профессора З., который имел возможность ознакомиться с переводом в архиве Н. Н. и которого мы благодарим за все любезно сообщенное о жизни и деятельности Н. Н. Перепелова-Перла.
Отзыв выдержан в саркастическом тоне, отзвуки которого, вероятно, будут слышаться и в настоящем изложении, несмотря на двойные усилия — профессора З. и наши собственные — по возможности реконструировать роман Н. Н. в его первозданном виде. Основные упреки рецензента состоят в том, что книга страдает длиннотами, неровно написана и не имеет точного адреса. Возможно, отдельные штрихи американского быта могли бы представить интерес для русского читателя, да и то лишь незнакомого с послевоенной американской прозой, кстати, неплохо и достаточно часто переводившейся на русский язык. Это такие детали, как флирт по-южнокалифорнийски, начинающийся на автостраде с переглядывания в зеркало заднего вида; лос-анджелесская «Таймс», заброшенная разносчиком на ступеньки кондоминиума, по целлофановому пакету которой герой, не раскрывая газеты, узнает, что с двадцатипроцентной вероятностью ожидается дождь; и целая глава, действие которой происходит в зубоврачебном кабинете, где герой, простертый в горизонтально откинутом кресле, напротив привычной литографии (полусвернувшиеся в трубу ноты отражаются в изгибах положенного на них саксофона, ответно окрашивающего партитуру своими медными отблесками), с младенческой, если не женской, покорностью отдается процедуре чистки зубов, под руками неприступной — или это только кажется из беспомощной лежачей позиции — гигиенистки, которая весь сеанс напролет щебечет о чем попало, но особенно незабываема нравоучительная стоматологическая быль о пациенте, явившемся на операцию
С другой стороны, — и это могло бы привлечь американскую аудиторию — рукопись богата познавательным материалом об уровне жизни в СССР. Таковы эпизоды с устройством любовных свиданий в кишечном санатории 3-го разряда (к темам «жилищная проблема» и «половая жизнь»); с лампочкой зонда, гаснущей в заднем проходе героя во время ректоскопии, проводимой в порядке показательного занятия для студентов-практикантов («медицина», «электрификация»); с привокзальной сумятицей в Свердловске во время войны («эвакуация», «транспорт»; см. ниже); и мн. др. Впрочем, и эти картины будут интересны в лучшем случае узкому слою образованных американцев, которых, однако, покоробит скрыто, а то и явно расистская и анти-женская настроенность автора, чуждого современной проблематике.
Поставленная перед рецензентом задача выявления чего-либо пригодного для журнальной публикации позволила ему ограничиться выборочным пересказом, но и это он делает с неизменно кислыми оговорками вроде того, что даже наиболее удачные страницы рукописи подпали бы, в случае опубликования, под известную категорию «обратного перевода на английский», представляя собой запоздалое то ли изобретение, то ли копирование устарелых западных марок велосипеда. Перепевая заезженные модернистские штампы, автор приглашает читателя солидаризироваться с неполноценным героем (он же — расцветающий на наших глазах непонятый талант), пораженным загадочным недугом, как в конце концов выясняется, — хроническим воспалением пищеварительного тракта. Отсюда удручающий анально-диетологический тонус многих пассажей, который, впрочем, хоть как-то разнообразит поистине викторианскую сексуальную озабоченность автора и его героя, все еще характерную для русской, в том числе эмигрантской, прозы.
Тематическим камертоном всей книги (и, во всяком случае, собственной выборки ее фрагментов) рецензент считает сценку из раннего детства героя, с которой и начинает свое резюме, хотя по сюжету она появляется довольно поздно, в кульминационном эпизоде, где каждый из основных персонажей должен рассказать о своем первом жизненном впечатлении. Герой помнит себя (хотя не исключено, что первоисточником служит семейное предание) шестилетним, на огромной площади, среди чемоданов и узлов, вместе с родителями бесконечно ожидающим посадки на поезд. Дело идет о возвращении в Москву из эвакуации на Урале (если не наоборот, и тогда ребенку всего четыре). Надвигается вечер, состав все не подают, и родители периодически сменяют друг друга в очереди — мест может не хватить. От страха герою срочно нужно «по большому», но только мать, которая как раз дежурит у кассы, знает, где горшок; вот она, наконец, идет, и герой усаживается на свой эмалированный, в голубых цветах, трон посреди темнеющей площади. Этот комплекс мотивов (дороги, тревожного ожидания, спазматической реакции на обстановку, и т. д.) еще не раз вернется по ходу сюжета, например, в одной из европейских глав, где герой, решив встретить приезжающую из Копенгагена знакомую (автор не забывает наметить лейтмотивную перекличку с образом матери) не как договорено, в Павии, а сюрпризом, на два часа раньше в момент пересадки в Милане, так нервничает, что вынужден с трудом подавлять накатывающие позывы, лишь бы не пропустить Джули, бравурный выход которой, налегке, в абсурдно коротком платье, с не выдающими ни малейшего удивления словами: «Где же цветы? В этой части моей жизни [неуклюжий результат перевода с датского на английский, затем на русский, опять на английский и обратно на русский — Прим. авт.] я привыкла получать цветы?!» — рецензент относит к немногим удачам книги.
В советской части романа (композиция которого строится на постепенном просветлении трагикомической судьбы героя по мере возмужания и переезда на Запад) линии Джули контрапунктно соответствует эпизод с Тамарой в главе «Герой нашего времени», разворачивающейся в Пятигорске, на фоне лермонтовской топики и санаторных реалий. Здесь герой достигает низшей точки падения; истощенный грязевыми ваннами и промываниями кишечника, а также унизительными предосторожностями проникновения в заветный одиночный номер с видом на Бештау, на два часа в день предоставляемый в его распоряжение приятелем из правительственного санатория, он на протяжении пяти последовательных свиданий (явно по числу вершин «пятиглавого Бешту») терпит сексуальное фиаско, служащее, однако, завязкой междугородного романа, без всякой художественной надобности тянущегося через весь первый том. Более релевантны правительственные коннотации эпизода, которые эксплуатируются вовсю, перекликаясь с главами о диссидентских мытарствах героя, приводящих к обострению колита, гнездившегося в его организме со времен эвакуации.
Поскольку речь зашла о структуре повествования, следует сказать, что оно начинается с конца, знакомя нас с героем в апогее его внешнего успеха и внутреннего равновесия. Эмблемой той «десятки», в которую попал герой, призвана служить напоминающая телерекламу мизансцена около собственного бассейна у подножия правильных конусообразных гор, в провале которых треугольно голубеет море. Жена ставит перед героем чашечку капучино, но в момент, когда она присыпает пенящееся молоко шоколадом, набежавший бриз относит коричневое облачко на его белоснежный купальный халат. Читатель, иронизирует рецензент, теряется в догадках, что же окажется предметом рекламы — сорт кофе? алмазы к годовщине свадьбы? стиральный порошок, смывающий пятно? — но тут крупным планом даются наушники на голове героя, слушающего передачу о знаменитом концертном зале где-то в Новой Англии. Время, и без того замершее в искусственном хронотопе рекламного ролика, полностью отключается, пока по воле автора, преследующего, как станет ясно позднее, далекоидущие нарративные цели, герою, а с ним и читателю, приходится подробно изучить устройство концертного зала с суггестивным мифологическим названием. Особенность Трой-холла состоит в том, что зал, построенный исключительно из дерева, как бы подвешен внутри просторно объемлющей его коробки здания, тоже деревянной и имеющей оптимальную акустическую форму. «Гениально! — думает герой. — Музыка, рождаемая ударом по струнам рояля, отразившись от деки, посылается раковиной оркестра в зал, начинающий, в свою очередь, реверберировать как одна большая дека в резонанс со всей архитектурной конструкцией, которая и обрушивается звуковой лавиной на барабанные перепонки, поджилки и подложечки слушателя, беззащитно вибрирующего в самом центре этого гигантского уха. Гениально!» — Во внезапном озарении он осмысляет все свое прошлое, готов, наконец, взяться за перо и переносится на многие годы назад, in medias res романа. «Мы привели это место почти полностью, — пишет рецензент, — потому, что им не только мотивируется основной композиционный flashback, но и задается один из лейтмотивов книги, ради чего автор и сопрягает (не без натуги) образы бассейна и концертного зала, не говоря о том, что процитированный пассаж представляет собой характерную коллекцию стилистических перлов автора». Подробное развитие тема бассейна получит, действительно, в самой середине романа, на границе между русской и западной частями, в начале же ей отведена лишь роль повествовательного мостика.