НРЗБ
Шрифт:
— Ты здесь один?
— Не хватало еще супругу сюда таскать.
Его жена училась с нами (он был старше, но мы вместе ходили на семинары к В. И.) и была, как я теперь ясно вижу, настоящая красавица, высокая, румяная, со сверкающей кожей и зубами. Но тогда я этого не понимал. Мы принадлежали к разным компаниям и за все пять лет не обмолвились ни словом. Однажды на вечере мы оказались рядом, я, наверно, задел ее плечом, и она, решив, что я ее приглашаю, мгновенно, как балерина, повернулась ко мне, уже с сияющим лицом и поднятыми руками, готовыми для танцевального объятия. Я извинился, и она на той же пружине отвернулась обратно… Ее-то и высмотрел на нашем курсе Каширин. Заученность объятий его не остановила — он, видимо, знал, как в них войти
Мы с Федей много работали и гуляли вдвоем по окрестностям, ни с кем не знакомясь. Помню любопытный взгляд некой Нины, с которой мы здоровались, пересекаясь по несколько раз в день, но не сближались, и ее полу-вопрос: «A вы, мальчики, вообще что?!» Будучи старше нас, она как бы не могла ни на что особенно претендовать, и ее бескорыстный выпад задел меня тем больнее. Федя по своему обычаю ничего не заметил.
Мы совершили давно планировавшуюся поездку в Ялту, но затем Федя стал собираться туда вторично, уже без меня, разъяснив, что не обязательно все всегда делать вместе. Он уехал, я провел день в одиночестве, а вечером, мысленно приговаривая: «Ну, погоди, я тебе покажу Ялту!» — отправился на танцплощадку. Меня снова поразила театральность окружающего: чернота воздуха, свет прожекторов, пестрота одежды и загорелых лиц. Краем глаза я заметил деловито перемещавшегося в толпе Каширина и вспомнил его слова о том, что он каждый вечер выходит сюда, как на охоту. Недалеко от меня стояли две подружки в одинаковых черных плащах, одна блондинка, другая брюнетка, повульгарнее и с кавалером. Переглянувшись с блондинкой, которой мужчины, видимо, побаивались, я подошел. Танцевать с ней было одно удовольствие: упруго опираясь на мою руку своей сухой кистью, она с легкостью двигалась и поворачивалась. Ее звали Ванда, кавалера у нее не было, и им стал я.
Федя вернулся мрачный, но через пару дней поехал опять, укрепив мое предположение, что тут замешана женщина. Меня это, впрочем, не касалось. Днем я играл с Вандой в настольный теннис, а вечером допоздна гулял в субтропическом парке, где между поцелуями все больше узнавал о ее польском происхождении и сложностях семейной жизни. С удивлением я констатировал, что начинаю к ней привязываться.
После третьей экспедиции в Ялту Федя заговорил об отъезде. Купаться нельзя, пейзаж себя исчерпал, я не уделяю ему никакого внимания, а работать можно и в Москве. От меня, видимо, ожидались возражения, и я стал умолять его не уезжать, расписывая трудности доставания билета и клянясь, что если он останется, я буду в полном его распоряжении — «как в начале». Но все было напрасно, и с первым утренним автобусом он укатил. В Ялте ему предстояла пересадка до Симферополя, откуда шли поезда.
Наступившее — одиночество? освобождение? — я решил отметить, устроив в полностью отошедшей ко мне комнате небольшую пьянку вчетвером, мы с Вандой и подруга с кавалером. Последний являлся владельцем редкого в те времена транзисторного приемника, обеспечившего музыку; мы ели, пили, танцевали, обнявшись в полутьме. Все развивалось как по нотам. Подруга Ванды и ее знакомый, между которыми дело давно было на мази, должны были пойти к нему, и я чувствовал, что Ванда склоняется к идее остаться у меня.
Неожиданно на лестнице раздались шаги. Подумав, что это хозяйка, я бросился зажигать свет и у двери столкнулся с Федей. На его лице была страшная усталость, которая моментально сменилась гримасой ненависти к увиденному. Гости стали прощаться. Я проводил Ванду до дома, но был отправлен назад. Когда я вернулся, у нас было уже темно.
Утром я услышал историю Фединых транспортных мытарств, а на закуску — напоминание о моей клятве верности. Сам не знаю, почему, я тут же подтвердил ее. Не знаю — и сегодня, четверть века спустя, продолжаю недоумевать, под давлением какой силы я с готовностью объявил Ванду бессмысленной красоткой, внимание которой ничего для меня не значит по сравнению с нашей дружбой и общностью интересов.
Мы возобновили прежний образ жизни, в котором я теперь должен был находить тайные ниши для встреч с Вандой. Поймав меня на этом, Федя уже не ссылался на наш уговор, а разражался сарказмами по адресу моих поверхностных вкусов, а заодно и женщин вообще.
Спасение пришло в лице Нины, встреченной где-то на полпути между Федей и Вандой. Она спросила, где же второй из попугайчиков-неразлучников, и я тут же выпалил, что он как раз
Все это кончилось ничем — у всех по-своему, но, в общем, ничем. Если не считать того, что накануне отъезда мы, наконец, искупались и, прилетев в Москву, могли говорить: «Еще вчера я плавал в Черном море!»
Черное море было для нас краем света и, худо-бедно отметившись в нем, можно было с сознанием исполненного долга вернуться восвояси. Что, однако, заставило меня повторить ту же игру теперь, в момент истины, когда через сэра Элайджу передо мной готовы были раскрыться, казалось бы, навсегда похороненные тайны? Почему, едва завоевав его доверие, я вдруг потерял интерес (как в свое время потерял его к В. И.)? Почему я не слушал? То есть, вполуха я, конечно, регистрировал передвижения этих фигурок на дальних крымских склонах, как видится иногда солнечный пейзаж на внутренней стороне очков у сидящего спиной к окну.
… Меерсон с француженкой уехали. И. Б. отправляется в Ак-Су. Прогулку по знакомому маршруту окрашивает нервное предвкушение черты, за которую он еще не переступал. Внезапно разражается жуткий ливень, с громом и молниями. Он пережидает его в атузской чайхане, но затем продолжает путь, гадая, кого же он там застанет. Ларчик открывается сам, когда играющие на дороге дети, то ли заметив его нерешительные взгляды, то ли узнав куртку, оставленную ему Меерсоном, тащат его к единственному приличному дому, отгоняя собак и оживленно галдя по-татарски. Запоминается слово «дачныггы».
Приезжие из Москвы, мать и дочь Фишман, оказываются дальними родственницами Меерсона. Насколько дальними, неясно; дочка, Женя, проговаривается (хотя сразу же поправляется) в том смысле, что он чуть ли не ее сводный брат. Но тут запинается и сам сэр Элайджа, то ли остерегаясь бросить тень на Меерсона, то ли заволакивая туманом собственные взаимоотношения с дачницами.
Я тоже молчу, боясь обнаружить свою невнимательность, а главное, узнать — или выдать — слишком много. В тридцать седьмом мои родители уже поженились (и в декабре родился я), но по отцу моя мать была Жозефина Соломоновна Фиш, и в семье звалась Жоней… Мне внезапно предлагаются на выбор два варианта чудесного рождения, оба ценой ее адюльтера, а один — и инцеста; остается, впрочем, возможность удовольствоваться законной родословной, без претензий. Не исключено, что ответ, как бомба замедленного действия, таится в набухшем коме писем, к которому я так страшусь притронуться. Что, если там отыщутся конверты, помеченные Ак-Су?! Что, если нет? Чем тогда объяснить свои метания по заграницам, заглядывания в чужие глаза, дома и жизни?!..
Вместо некролога
Недавно в Лос-Анджелесе при невыясненных обстоятельствах прервался путь одной из загадочных фигур русской литературной эмиграции. Бо?льшая часть жизни Николая Николаевича Перепелова прошла на родине, где он сменил множество мест работы и был дважды женат, оба раза на известной филологине Нике Перловой. В Москве острили, что этот дубль был заключен на лингвистических небесах, предусмотревших двойное, с легкой вариацией, вложение фамилий, не забыв позаботиться о перекличке инициалов, значащей приставке и игре корневой семантики в отсветах блуждающего ударения (Перепело?в? Перепе?лов, Пере?пилов?…). И после второго развода они продолжали жить неразлучней близнецов, но на очередное предложение Н. Н. получил неожиданный для всех отказ (впрочем, остряки говорили, что Ника уже отдала ему обе руки, а обладание прочими конечностями не требует регистрации), который катапультировал его в следующую фазу его богатой превратностями судьбы. Отторгнутый материнским лоном семьи и обреченный скитаться в поисках потерянной половины, Н. Н. был подхвачен эмиграционной волной 70-х годов, облекшей умозрительную идею скитания разреженной, но зримой, реальностью сетки географических координат. Перемена мест службы и принцип редупликации проецируются теперь уже на карту мира — Хайфа, Лондон, Иерусалим, Эдмонтон, Монреаль, снова Лондон…, а третий и последний виток жизненной спирали, подобно отливу, оставляет Н. Н. на Западном Побережье США, где и проходят его закатные годы — без передвижений, без повторов и без работы.