Мы проиграли
Шрифт:
Оренбуржье кончилось. За окном пошла опрятная Башкирия – исступленная в своей оседлости, аккуратная, как английская провинция. Где-то здесь, на границе, я и сообразил, что мне не миновать Куеду, кусок моего пыльного деревенского детства.
Отец отсылал меня туда к своим родителям каждое лето, в большие школьные каникулы. Куеда отрезала меня от счастливого ребяческого досуга, не утерявшего своего значения и в постсоветские годы, то есть от пионерских лагерей и от черных морей. Куеда была заменителем сахара, подсластителем жизни – единственным, на который могла в то время раскошелиться моя семья.
Первым же летом меня приговорили
– Пятка! Пятка! – голосил я.
– Да привязать ему мочу надо, – суетилась бабка.
– Домой меня надо! – рыдал я.
Отправили. Одного. На дежурном «ПАЗике». Чай, не кисейная барышня. На автовокзале в Перми с ненавистью сорвал ботинок. Морщась всем телом, стянул с пятки мокрый полиэтиленовый пакет и побежал, насвистывая.
Впрочем, в следующие приезды я как-то пообвык. Подружился с Аннушкой – моей двоюродной сестрой. Вместе мы ходили через заброшенное кукурузное поле на маленькую речку. Существовали небольшие, хорошо обжитые местными жителями пляжи: «Мальчик», «Девочка», «Крокодильчик»; происхождение топонимов неизвестно. На «Мальчике» мы однажды встретили голого мужика, который сообщил, что неудобно надевать штаны через голову. А купаться нагишом – вполне удобно. На «Крокодильчике» утонул парнишка, его хоронили всей Куедой. Проходя мимо его дома, я потом всегда вспоминал эти похороны: тишину, повисшую над толпой, заколоченный наглухо маленький гроб. «Крокодильчик» превратился в место проклятое, отмеченное смертью – купаться туда больше не ходили.
Спустя еще какое-то время я выучился любить Куеду. Ждал лета, готовился к отъезду: конструировал сачки для бабочек, покупал новые батарейки для походного микроскопа с лампочкой. В деревне я со всем жаром отдавался исследованию мира насекомых – жуков, пауков, бабочек. Я обкладывался томами юношеской энциклопедии, посвященными естественным наукам, жадно читал. Глупые соседские ребята так и звали меня – «Энциклопедия», ну, хоть какое-то воображение. Моя маниакальная увлеченность создавала некоторый иммунитет от бесконечных огородных работ, разворачивавшихся под руководством неугомонной бабки. Правда, в лес меня всегда тянули – по грибы и по ягоды. Монотонное собирательство повергало в состояние глубокой неудовлетворенности собой, никогда мне не удавалось собрать больше, чем остальным, да и не очень-то хотелось…
Автобус причалил к вокзалу в Салавате. Узбек первым выскочил на улицу и куда-то отчалил. Женщина с носом закурила, бабка ушла восвояси – ее встретили родственники. Нас становилось все меньше, и я уже начал предполагать, что доберусь до Перми в полном одиночестве – значит, можно будет занять нагретое место узбека, растянуться, наконец, во весь рост. Оба водителя тоже исчезли в недрах автовокзала; если я правильно понимаю, на каждой станции они обязаны ставить отметку о прибытии, с этим делом сейчас строго. То есть быстрее графика вернуться в Пермь не получится при всем желании.
Я переложил
Стоянка в Салавате задерживалась. Следовательно, мы все-таки немного обгоняли график. Вернулся узбек. Я еще раз подивился красоте ног носатой женщины – какое досадное несоответствие верха низу. Выпил чаю. С неожиданной тоской поглядел на киоск с горячими сосисками – в стеклянных отблесках вечернего солнца почти не было видно, что происходит внутри, слегка белел фартук продавщицы. Наконец, тронулись. Поплыли деревья, асфальт за окном превратился в месиво. Тоска на ощупь пробиралась по телу, чтобы вспомнить все его очертания изнутри. Длинный путь, длинная жизнь – и на конце ее только сожаления.
Я все думал о той продавщице из киоска: почему такая милая, чудесная девушка прозябает на автовокзале? Зимой ей, наверное, холодно. Машинально, в русле ожидания ночной встречи с Куедой, подумал о Ленке.
Ленка – стройная, красивая, с длинным хвостом каштановых волос, с яркими губами. Мы были знакомы много лет, с самых моих первых приездов. С каждым годом она становилась все желаннее, все слаще; все сильнее проступала ее зрелость, казавшаяся мне, не развитому физически гадкому утенку, совершенно недоступной. В тот год она носила короткие шорты, и я не мог оторвать глаз от ее узких, загорелых бедер, от острых маленьких коленок. Сквозь майку проступала крохотная грудь – и я бы жизнь отдал, не то что все эти свои немыслимые энциклопедии и дурацкие коллекции бабочек, за то, чтобы коснуться ее хоть на полсекунды губами.
Ленка походила на чересчур молодую учительницу начальных классов. Смотрела всегда серьезно, поводила карими глазами задумчиво, улыбалась редко – и только своим шутками, которые считала удачными. Смешными тоненькими пальцами (облезлый красный лак) она беспрестанно теребила гранатовые бусы. В машинальности этого ее жеста мне всегда читалась какая-то приобщенность ко взрослой жизни, потому что уже тогда было ясно, что взрослая жизнь – это и есть машинальность. Машинальность, нарушить которую способна только фортуна.
Мне ничего не светило – я наслаждался одной возможностью взглядом очерчивать Ленкину фигуру, подолгу задерживаясь на выпуклостях, но так, лишь бы она не заметила. Изо всех сил вдыхал ветерок, который расторопно бежал за ней, когда она проходила мимо.
Однажды вся дворовая ватага зарядила в прятки. Я метнулся в укрытие и оказался бок о бок с ней – в темном гараже, в сыром и затхлом углу, между дядькиным мотоциклом «Иж» и старым велосипедом «Урал» с треугольной рамой. Мы изо всех сил старались не шевелиться, чтобы не выдать себя ни шорохом, ни звуком, ни дыханием. Я смотрел на нее во все глаза, она – на меня. Ленка улыбалась своей редкой улыбкой, а во мне все дрожало – от сочувствия к своим нулевым шансам, от сочувствия к своему убогому вожделению. Неожиданно она наклонилась вперед, совсем близко к моему лицу, и влажно поцеловала меня.