Моченые яблоки
Шрифт:
Кричать умеем, подумала она, докричались. И теперь, сидя за столом против Макашина, который жадно ел колбасу с хлебом («Сегодня даже пообедать не успел», — сказал он), Юлия не находила в душе своей ничего, кроме тоски и раздражения.
Было стыдно сидеть в чужой квартире («Как воровка или шлюха»), смотреть, как Макашин ест, не глядя в ее сторону, как будто ее здесь и нет вовсе.
Над диваном висел ковер, а над ним две увеличенные фотографии: Ильин и его жена Татьяна, которую Юлия никогда не видела. Ее сестру, жену Макашина, видела однажды на каком-то празднике, где они, проектировщики, были гостями и сидели в
Юлия понимала, что Ильин знает, почему Макашин берет у него ключи от квартиры, но во все разы, что видела Ильина, ни тени неуважения к себе не заметила в нем. А ведь он не мог одобрять ее, не мог. По всему, что он есть, — не мог. Но и осуждать не осуждал, это она чувствовала.
— Миша когда-нибудь говорит с тобой обо мне? — спросила она вдруг.
— Нет, почему ты спрашиваешь? — удивился Макашин.
— Так. Я не хочу, чтобы он думал обо мне плохо.
— С чего ты взяла? — мысли его были не здесь. Какая разница, что думает Ильин о Юлии? — С чего ты взяла? — повторил он рассеянно.
Тогда она последний раз была в Городке. Что-то уже неуловимо менялось вокруг. Или так казалось? Вдруг стало видно, что новый город выстроен наспех, кое-как. Цветные балконы облупились, синяя плитка отваливалась, и некоторые дома обнесли заборами с козырьками, чтобы не падало на прохожих.
Юлия вспомнила, как однажды Макашин познакомил ее с главным архитектором Городка и тот говорил, что новый город — это как библиотека, составленная из одних брошюр.
— Представляете себе? В библиотеке только брошюры. Какая скука, какое однообразие, правда? Но зато дешево и быстро, потому что настоящую библиотеку надо собирать годами по книжечке, по крупицам. Так и город: нужны годы, чтобы он обрел память, своеобразие…
Юлии было интересно его слушать, но еще интереснее смотреть, как слушает Макашин и как ему в эту минуту хочется, чтобы все произошло быстрее, еще при нем, даже этот будущий город со своей памятью.
А теперь ничего не будет, во всяком случае, что и будет, то без Макашина. Век бы ей не побеждать со своей точкой зрения!
— Ваша точка зрения оригинальна, но не бесспорна, Юлия Рубеновна…
— Но разве вы не считаете, что ее следует доложить в инстанциях?
— Нет, не считаю.
— Почему же?
— Нас не поймут. Мы получили почетный заказ, приняли обязательства…
О, безмозглый дурак, трус! Макашин прав: трусость — тоже вредительство. Где теперь эти обязательства, кому все это было нужно?
Макашин позвонил ей, вернувшись в Городок, после поездки по Америке.
— Ты знаешь про трещину?
Она не узнала голоса: сухой, деловитый. Два дня назад виделись в Домодедове. Какой был сияющий день! Машина ждала его, чтобы везти в Быково, оттуда самолетом он должен был лететь в Городок. Пили коньяк в буфете, он целовал ее руки украдкой, чтобы не увидел Николаенко. А глаза сияли — куда спрячешь глаза?
— Про какую трещину?
— Значит, ты не знаешь. Главный корпус дал трещину. А сегодня ночью еще и лабораторный — сверху донизу.
У нее похолодело сердце. Вот оно. Как же это пережить, что с ним будет? О заводе и о Макашине подумала в одном лице: что с ним будет?
Все дальнейшее происходило быстро: одна комиссия сменяла другую, с ног
В это время из Городка вернулся Ильин и однажды вечером позвонил ей. Она была дома. Она теперь все вечера проводила дома за одним и тем же занятием: читала бумаги из кожаного бювара. Этот (мать была права) роман о чужой жизни (впрочем, совсем не чужой, только дальней) не просто занимал душу, но каким-то образом успокаивал ее. Люди страдали, любили, старались делать это достойно вопреки разным обстоятельствам…
«3 сентября 1880 года.
В пять часов дня я застал его на пароходе в очень плохом состоянии. Тотчас приехал доктор и сказал мне после осмотра, что он безнадежен. Подали шлюпку. Он без посторонней помощи спустился по трапу, но когда начали грести, то с ним сделалось дурно. Я боялся, довезем ли до госпиталя…»
Прадед Юлии, Виктор Романович Торсен, завершив кругосветное плавание, умирает во Владивостоке от какой-то не ясной врачам болезни, которую они называют лихорадкой.
Его друг, капитан-лейтенант Постельников, не покидает его ни на час и записывает в дневник ход болезни, чтобы потом передать этот дневник жене Торсена Ольге Петровне.
Как вообразить себе давным-давно бывшую жизнь с ее запахами, цветом и светом? Запах старого дерева… Свет керосиновой лампы в высоком стеклянном абажуре…
На дне одного из ящиков старинного секретера Юлия Рубеновна недавно нашла монетку 1893 года достоинством в 1/4 копейки.
— Посмотри, — сказала она дочери, — завалилась в щель монетка и пролежала чуть не сто лет.
Лизка, едва взглянув, чмокнула мать в щеку и умчалась, оставив за собой ветер.
— Куда ты так торопишься? — крикнула Юлия, не получив ответа.
С Лизкой в последнее время видятся редко. Некогда. Раньше матери было некогда, теперь — дочери.
Юлия подозревает неладное в Лизкиной жизни: то ли ссорится с мужем, то ли еще не ссорится, но уже чем-то другим — не домом — озабочена, увлечена. Естественно, мать узнает об этом последней, если вообще узнает…
В 1893 году деду Юлии исполнился двадцать один год. Он уже кончил курс и служил в Кронштадте. Мать, Ольга Петровна Торсен, купила для него ко дню рождения вот этот секретер красного дерева со множеством больших и малых ящиков, в одном из которых и обнаружилась позеленевшая от времени монета.
«…Мои сыновья такие большие и мужественные, что мне странно называть их мальчиками».
Ольга Петровна Торсен пишет другу своего мужа Юрию Дмитриевичу Постельникову через двенадцать лет после гибели Торсена:
«Как я рада была Вашему письму, дорогой Юрий Дмитриевич, так рада, что Вы и представить себе не можете!
Все мне кажется, что прошлое целиком куда-то провалилось, умерло для меня и я сама умерла для всех, кто меня знал прежде, но когда из этого далекого прошлого доносится какой-нибудь дружеский голос, как Ваш, — так тепло вдруг делается на душе и так хочется, право, поплакать над собою, и опять же хорошими слезами поплакать, от которых на сердце становится легче и спокойнее…»