Мариенбад
Шрифт:
Помни же все, что я пишу тебе относительно этого парня из Кишинева. Пиши непременно, как обстоит дело, а главное – его имя и фамилию. А так как нестерпимо жарко и времени не очень много, то пишу коротко. Дай Бог здоровья и благополучия. Кланяюсь тебе и детям. И пиши мне часто и обо всем подробно.
От меня, твоего супруга
Зейв-Волфа бреб [5] Мендла Ямайкера
12. Бейльця Курлендер из Мариенбада – своему мужу Шлойме Курлендеру на улицу Полевки в Варшаву
5
Сын господина (древнееврейск.).
Моему дорогому просвещенному мужу Шлойме, да сияет светоч его!
Только что получила твое письмо, дважды его перечитала и не знала, что делать: смеяться ли над твоей глупостью или плакать над моей злосчастной долей? Ну скажи сам, Шлойма, – ведь ты же пожилой человек, – не смешно ли все то, что ты мне пишешь? Что касается твоей морали по поводу тряпок, которые я накупила в Вертгеймера, то это чепуха. У тебя все «тряпки». В прошлом году, помню, когда я купила на аукционе воротник из черных лисиц и горжетку из соболей, ты тоже сказал: «Тряпки!» А потом меховщики оценили эти вещи и сказали, что если бы я заплатила даже втрое больше, то все равно было бы дешевле ворованного. Только
6
Большое спасибо! (нем.)
Затем ты пишешь, что поломал бы кости коммивояжеру, который ехал со мной в поезде… Я от души смеялась! А за что, собственно, ему следует ломать кости? Чем он так провинился? Тем, что коснулся губами кончика пальца моей руки? Что же, он откусил кусок? Ведь я же писала тебе, что он получил от меня пощечину, – чего же ты еще хочешь? Остается, стало быть, одно: почему я ездила по Мариенбаду с Меером Марьямчиком – самое большее минут пятнадцать, от вокзала до города? Бог ты мой, что творится! А что бы ты сказал, если бы видел, как наши налевкинские тихони Шеренцис и Пекелис свободно гуляют с совершенно чужими молодыми людьми, да еще по ночам к тому же? Или, например, что бы ты сказал, если бы слыхал рассказы моей родственницы Хавеле Чапник об Остенде, – она уже была там дважды? Дамы купаются там вместе с мужчинами, в одном море, даже не разгороженном, хотя бы из приличия, досками, как у нас, а просто вместе плещутся, вместе плавают и даже держатся за руки. Только что натягивают на себя такие костюмы, говорит она, коротенькие штанишки телесного цвета, специально сшитые для мужчин и женщин, чтобы купаться? Другая жизнь настала, Шлойма, свободная и открытая. Ты сам мне много раз говорил: не та смиренница, что носит парик, и не та негодница, что носит собственные волосы. Как же ты можешь мне писать такое?
Ты задаешь вопрос: каким образом шарлатан Марьямчик попал на вокзал и откуда он знал, что я приезжаю? Это, конечно, щекотливый вопрос, но дело в том, что ты не знаешь, что такое Мариенбад. Ты думаешь, Мариенбад – это Мариенбад? Мариенбад – это Бердичев, Мариенбад – это Варшава, Мариенбад – это Налевки. Здесь каждый знает, что у другого готовят. Послушал бы ты, что рассказывает Ямайчиха о Броне Лойферман, о Лейце Бройхштул, о Шеренцис и о Пекелис! Или, к примеру, послушал бы ты, что все они говорят о Ямайчихе с ее дочерьми, об их сватовстве, о женихах, – волосы дыбом встают! Пусть только кто-нибудь обронит слово у источника, или в кафе, или в ресторане – тут же его разносят по всему Мариенбаду. Например, когда я была в Берлине, я писала моей Хавеле Чапник, что еду в Мариенбад, и на другой день весь Мариенбад из края в край знал, когда я приезжаю, с каким поездом, в котором часу и даже в какой шляпке я буду. Шутишь с Мариенбадом! А так как моя родственница в этот день, как я уже тебе писала, была страшно занята с твоим добрым другом Хаимом Сорокером (они играли в «шестьдесят шесть») и так как Меер Марьямчик в этот день как раз был на вокзале и отправлял, говорит, очень важное письмо в Одессу, то он увидел, между прочим, знакомую даму (то есть меня), стоящую в одиночестве с узлами, коробками и чемоданами. Тогда он подошел ко мне и говорит на своем одесском языке – наполовину по-русски, наполовину по-еврейски: «Если не ошибаюсь, вы, кажется, моя землячка, варшавянка с Налевок?» А я ему отвечаю на его же языке: «Очень возможно, что вы не ошибаетесь…» Тогда он повеселел и говорит: «Если не ошибаюсь, я встречал вас у мадам Сорокер на Налевках?» Я опять говорю: «Возможно, что вы не ошибаетесь». Тогда он не поленился и говорит еще раз: «Если я не ошибаюсь, вы вторая жена господина Курлендера?» Это начало меня раздражать, и я сказала: «Не все ли равно, ошибаетесь вы или не ошибаетесь? Вы лучше посмотрите, как я стою здесь с багажом посреди Мариенбада и не вижу ни носильщика, ни черта, ни дьявола…» И только я произнесла эти слова, сей молодчик как кинется и сразу привел мне носильщика, нанял фиакр, посадил меня, сам тоже сел, и мы поехали в город… Что же, я должна была ему сказать: «Ляленька, идите пешком»?… Правда, я думала, что Ямайчиха, которая, я тебе писала, была в это время на вокзале, ничего не видит, чтоб ей повылазило! Но допустим, что весь Мариенбад, то есть все варшавские Налевки, видел, как мы едем вдвоем, – что из этого? А что если бы на вокзале был, как тебе хотелось, твой друг Сорокер, а не Марьямчик и я поехала бы в город с ним? Тебе было бы легче? Хаим Сорокер разве не варшавянин и не женатый? Что же тебя так возмутило? Почему ты не задумался испортить мне кровь и заставил меня плакать три часа подряд? Для того я поехала в Мариенбад, потратила столько денег, чтобы загубить последние силы из-за того, что у тебя в голове путаются дурацкие мысли и подозрения?
Нет, Шлойма, над твоим письмом надо не плакать, а смеяться, как смеялась я в прошлом году в Фаленице, когда ты набросился на того мануфактуриста за то, что он имел неосторожность сказать, что я красивее всех женщин в Фаленице? Ты готов был, если помнишь, уничтожить его. А за что? Разве ты сам потом не сознался, что это была с твоей стороны величайшая глупость? А теперь ты разве не видишь, что все они трогают тебя как прошлогодний снег? У тебя всегда так: сначала скажешь, а потом каешься. Ты сам пишешь, чтобы я ни о чем не думала, что нет у тебя никаких подозрений и тому подобное, и в то же время ты каждый раз бросаешь мне новое обвинение и огорчаешь меня этим так, что не впрок мне такое лечение. А в конце ты приписываешь, чтобы я обязательно поправилась и приехала домой в добром здравии. Но как же можно поправиться, получая такие письма? Разве идет мне на пользу то, что я ем, пью и покупаю себе, когда ты считаешь каждый грош и попрекаешь меня тряпками и тряпками?
Я так взволнована и нервничаю из-за твоего письма, Шлойма, что больше писать не могу. А берлинские профессора говорили мне прямо и повторяли раз сто подряд, чтобы я не волновалась, чтобы я ела, пила, и ходила гулять, и была спокойна. В Мариенбаде, говорили они, надо беречь свой покой, не нервничать, не то будут выброшены на ветер и все лечение, и весь Мариенбад.
Больше новостей нет. Завтра-послезавтра напишу, наверное, еще. Пока будь здоров и скажи Шеве-Рохл, чтобы она не забыла, что лето – не зима. Летом
От меня, твоей жены Бейльци Курлендер
13. Меер Марьямчик из Мариенбада – своей жене Ханце Марьямчик на улицу Налевки в Варшаву
Напрасно упрекаешь ты меня, душенька, будто бы я пишу тебе раз в две недели. Мне кажется, я пишу тебе почти через день. Разве есть у меня другое занятие здесь, в Мариенбаде, где такая скука, где не видишь живого существа, кроме наших варшавских аристократок, которых я избегаю, как чумы, потому что ты знаешь, как я отношусь к женщинам вообще и как я презираю ваши варшавские Налевки с налевкинскими сплетницами. У нас в Одессе сплетен терпеть не могут. У нас в Одессе можешь ходить головой вниз, ногами вверх – какое кому дело? Например, почему меня не трогает, что твой шурин Хаим ухаживает за красавицей женой Шлоймы Курлендера? И еще как ухаживает! Он даже предлагает ей Деньги за счет Шлоймы. Он говорит, что Шлойма Курлендер будто бы распорядился выдавать ей деньга за его счет. Но какое мне дело? Или, например, касается ли меня, что он, опять-таки твой шурин, каждый день играет с мадам Чапник в «шестьдесят шесть»? Но какое мне дело? Или, например, какое ко мне отношение имеет то, что Шеренцис и Пекелис, такие благочестивые женщины, которые на Налевках не смеют и слова сказать с чужим мужчиной, здесь скинули парики и ходят под ручку с каким-то кишиневским франтом, дантистом, который ухаживает за всеми тремя дочерьми Ямайчихи, а Ямайчиха ухаживает за ним и до смерти хочет иметь его своим зятем, хотя это ей так же удастся, как мне удастся стать раввином, потому что кишиневский франт, во-первых, крутит любовь с Бейльцей Курлендер, и к тому же совершенно серьезно. У меня есть доказательство, что он ей уже объяснился и что она угостила его шикарным отказом. Это я знаю из достоверного источника, от самой Ямайчихи, все-таки она мне дальняя родственница. Это одно. А во-вторых, я знаю от знаменитого мирового свата Свирского, что ему предлагают много других партий и, какую бы партию ему ни предложили, он согласен. Поэтому запросили о нем несколько человек в Кишиневе и ждут ответа. Но какое мне дело? Я знаю свое: я должен поправиться и приехать как можно скорее домой, к моей Ханце, которая для меня выше всего! Прошу тебя, любочка, не прислушиваться к налевкинским сплетням и не думать бог знает что, потому что это влияет на твои нервы, ты напрасно расстраиваешься, а это отражается на твоем здоровье, и на меня это тоже производит нехорошее впечатление.
А что касается того, что ты пишешь мне относительно имущества, то я советую тебе лучше согласиться на раздел. Мой папаша говорит то же самое. Можешь обижаться сколько угодно, но я говорил и всегда говорю, что не доверяю счетам и расходам твоего шурина, потому что твой шурин мошенник. Мой папаша такого же мнения. Было бы гораздо лучше для всех нас, если бы он выплатил тебе твою часть, и пусть он останется при имуществе. Таково мое мнение и мнение моего папаши, а ты поступай как понимаешь. Какое мне дело?
А затем будь здорова, любочка! Хочу купить тебе – я видел здесь, в Мариенбаде, – «кимоно». Это очень в моде. С широкими короткими рукавами, а сзади капюшон. Я только не знаю, какой тебе цвет нравится больше: черный на красной подкладке или персидский цвет? Из наших одесситов я тут встретил очень мало знакомых. Да и то больше женщин, потому что их мужья сейчас в Базеле на конгрессе. [7] А так как я не люблю встречаться с женщинами, потому что женщины на курортах большей частью сплетницы, то и хожу я здесь один, и скучаю, и считаю уже дни, когда кончится срок лечения и я смогу поехать домой, к моей душеньке Ханце. А так как делать мне нечего, то я сочинил басню о дочерях Ямайчихи, которые выбирают и никак выбрать не могут себе женихов. Басня носит у меня название «Спесивая невеста» и начинается так:
7
Вероятно, речь идет о седьмом сионистском конгрессе в 1905 году.