Маджонг
Шрифт:
— В точности такой, только не с узорчиком, как у вашего сиятельства, а… не могу точно сказать с чем… с какой-то дрянью, со стекляшкой, с ерундой совершеннейшей видел я в Вологде… или в Ростове? Да у кого же я видел его? У полицмейстера? Нет! Там полицмейстер господин таких правил, что перстней носить не позволяет не только себе, но и жене своей! Высоких правил полицмейстер в Ростове. Или в Вологде. А у кого же. О! О-о! — с наслаждением простонал Чичиков и радостно простер руки к князю: — Конечно, у товарища прокурора.
<…>
…после этих слов князь поплотнее запахнул полы подбитого лиловым
<…>
…сколько он летел, да и летел ли? — ведь если бы карета князя неслась где-то под звездами, как казалось это Чичикову, то, верно, он расшибся бы на смерть, а между тем герой наш лежал целехонек. Только разве был весь в грязи и испорчен безвозвратно любимый его фрак наваринского дыма с пламенем, да и сам он, когда б себя в зеркале или со стороны смог увидеть, ни за что не признал бы. Свиньей, истинной свиньей на краю дорожной лужи выглядел он в те минуты.
Но верите ли? не судьба фрака занимала расстроенное сознание Чичикова; и не судьба шкатулки красного дерева, где хранил он свои сокровища; и уж вовсе не бедственное его положение. Положение свое он почитал счастливейшим и рад был лежать в холодной грязи дорожной лужи так, как, наверное, не бывал рад ничему и никогда прежде. И чем были для него этот лед, и эта грязь, когда он только что ощутил дыхание и близость другого холода и другого льда, которому по силам было навеки заморозить все: весь мир, все живое в этом мире, а уж его, Чичикова… да что там и говорить. Чичиков был счастлив лежать в луже, и ощущенье счастья спервоначалу лишь усиливалось в нем, стоило вспомнить, какой опасности избежал он только что. Чудом, настоящим чудом почитал Чичиков свое избавление.
Когда же судороги радости в нем утихли, ужас и трепет охватили Павла Ивановича Чичикова. Как сумел, он выбрался из лужи на дорогу, пал на колени и устремил взор свой к небу, к той части его, где едва приметно, но с возрастающей уверенностью начинал уж раскатываться рассветный рдянец.
Есть ли у сочинителя слова, способные описать ужас души, ощутившей себя во власти лукавого, есть ли у художника кисти и краски, способные изобразить ее радость от нежданного спасения? Кто передаст восторг, испытанный душою нашей в тот миг, когда воля Всевышнего явила себя пред нею во всем могуществе? И как рассказать о том счастье, которое пережила она, ощутив Его силу. Нет у нас ни слов таких, ни красок. Не было слов и у Чичикова. Не поднимаясь с колен, плакал он и молился, как не молился с самых нежных лет, а то и вовсе никогда не приходилось взывать ему с такой силой и страстью к Господу. О чем просил Его Чичиков? В каких грехах каялся он на исходе <…> глухих предрассветных часов? Бог знает..
<…>
…пенье птиц, над дорогой, над лесом, над всей землей поплыл торжественный и радостный звон колоколов. Все было в нем…
— Вопросов, конечно, много, — потерла нос Рудокопова, дочитав отрывок, — но ответы мы будем искать потом. Разумеется, рукописи я покупаю.
— Толик Семенов. На Петровке его зовут Енотом.
— Почему Енотом?
— Увидишь — поймешь, — улыбнулся Малевич. — А рукопись он пообещал отдать бесплатно. Если ты купишь альбом немецких акватинт начала девятнадцатого века.
— Альтруист, — фыркнула Рудокопова.
— Небольшой. За альбом он просит раза в полтора больше, чем он стоит на самом деле. А то и в два. Так что я бы советовал поторговаться.
— Конечно будем торговаться, Виталий Петрович, — засмеялась Рудокопова. — Будем торговаться за каждый цент с особым остервенением. Но скажу вам по секрету, что я их возьму по любой цене. А пока, если вы не против, я спрячу копии. Они мне очень пригодятся.
— Бери, конечно, — согласился Малевич. — Пей кофе. Стынет.
— Да-да, спасибо, — Рудокопова осторожно подержала в руках плохо вымытую чашку с темно-бурой неаппетитной жидкостью и через минуту поставила ее на стоявший неподалеку журнальный столик.
То, что Семенов решил продать свою часть рукописей и обратился за этим к Малевичу, было большой удачей Рудокоповой. Ей не составило труда найти Чаблова и Батюшека — все-таки они люди известные, а как быть с неизвестным литератором Семеновым, где его искать: в Германии, в Киеве, в России? Где? До этого утра она не знала.
«Если сегодня удастся купить бумаги Семенова, а Львов привезет из Семипалатинска долю Батюшека, можно будет всерьез торговаться с Чабловым, — думала Рудокопова, листая семеновские копии. — Какой ему смысл держать у себя четверть рукописи, если три четверти у меня и он их наверняка не получит? Собрать семьдесят пять процентов — это было бы отлично, сказочно хорошо. Ничего, — решила она. — Сейчас покончу с Семеновым и буду сама звонить Батюшеку в Семипалатинск. Надо проложить Львову дорогу к третьей части», — она поймала себя на том, что о частях рукописи сейчас думает как о пакетах акций. Только на этот раз ей недостаточно контрольного пакета. Ей нужно все!
— Ну вот и наш друг, — поднялся Малевич, услышав звонок, и направился в прихожую. — Пришел.
У человека, которого несколько минут спустя он ввел в комнату, было широкое курносое лицо, большие уши и рыхлая грушевидная фигура. В прижатых к животу маленьких ручках он держал замызганный полиэтиленовый пакет.
«Енот, — тут же поняла Рудокопова. — Похож. А в этом рваном и грязном пакете у него Гоголь. Замечательно».
— Вот, Леночка, — Малевич подвел к ней Енота, — знакомься, это известный писатель с большим европейским именем, Е-е. Анатолий Се менов.
— Боже мой, — прижала руки к груди Рудокопова, — я столько о вас слышала. Если бы Виталий Петрович сказал, что увижу здесь сегодня именно вас, обязательно взяла бы с собой ваш роман и попросила автограф. Такая досада.
— Ну что вы, — обрадовался Енот. — Я вам подарю. Не сейчас. Сейчас у меня с собой нет.
«Слава богу, — подумала Рудокопова. — И не надо».
— Спасибо. Спасибо большое, — изо всех сил засияла она глазами на Енота. — А теперь покажите же ваш замечательный немецкий альбом. Виталий Петрович так его расхвалил, что мне просто не терпится увидеть это чудо.