Леся Украинка
Шрифт:
Счастье примитивного существования, где главное — мещанское благополучие, тишина и спокойствие, Леся не признавала. Лучше ад, чем елейный, неподвижный рай:
В ад угодить, быть может, интересно… Я все же знаю, что зовется адом. Попасть же в рай (надежда ль есть такая?) — Там нет печали, горя, — нет и счастья, И нет любви, сердечного участья — Такого рая я не понимаю.Эти взгляды укрепляли твердость и непреклонность Духа. Леся как-то созналась, что «в ненастную тучу кручина собралась»,
Искренняя, открытая для друзей и знакомых, Леся вызывала симпатию и любовь. «Годы и болезнь изменили Лесю, — вспоминала подруга детских лет Лида Драгоманова, — все же я узнала светлую, тихую улыбку — отблеск ее прекрасной души, и хотя мы не виделись с раннего детства, очень скоро вновь сошлись, как родные. Надо сказать, что между теми, кто вырос за границей, и теми, кто жил в России, нередко при встречах образовывалась пропасть. Многое из того, что по известным причинам занимало украинцев, для нас представляло лишь книжный интерес, и, наоборот, многое из того, с чем мы свыклись на Западе, приехавшим из России казалось совершенно чужим, ненужным.
Ничего подобного не произошло у нас с Лесей, — думаю, благодаря ее высокой образованности и глубокому интересу к западной европейской культуре. Европейские языки она знала хорошо, литературу изучала так же, как и мы — те, кто учился во французских гимназиях и университетах. Я тотчас обнаружила между нами много общего, и вдвоем нам не было скучно, как это нередко случается с подружками детства, которые чувствуют, что, кроме воспоминаний об играх и забавах давних лет, их ничего не связывает, что пошли они по жизни разными дорогами».
У Леси был дар — видеть в человеке сокровенное, глубинное. Она терпеливо «снимала» все наносное, искусственное на пути к познанию души человека. Делалось это стихийно, в силу порывов собственной натуры, а не во имя долга или обязанности. Может быть, поэтому к ней самой люди относились с особенной симпатией и уважением. Однажды в ответ человеку, который увлекся ею, Леся призналась:
— Не одни вы говорили, что вокруг меня люди становятся лучше. Хотела бы я этому поверить, ибо это был бы очень счастливый и редкостный дар… Все же не считайте меня идеалом, я этого недостойна. Скажу больше, никто сего недостоин, ведь идеал — это идея, но не человек. Не верьте в мою идеальность, верьте только, что я вас люблю…
Леся крепко подружилась с кузинами, ей очень понравилась Болгария. Не беда, что у Софии вид обычного «нашего губернского города» и «средневековые» порядки, унаследованные от турецкого господства, — Леся полюбила этот край и его людей, за несколько месяцев изучила язык, освоилась с местными обычаями, прониклась уважением к духу народного творчества.
Новое окружение не позволяло скучать. С интересом и удовлетворением побывала Леся на большом гулянье (соборе) с народными хорами и национальными плясками. Знакомые девушки — болгарки — и ее нарядили в вышитый красивыми узорами национальный костюм. Однажды Леся писала, если бы не родные на Украине и чувство долга перед украинским народом, она осталась бы в Болгарии на долгие годы. Когда же возвратилась домой, часто с благодарностью вспоминала этот край: «Смешно сказать, скучаю даже по болгарскому языку. А ведь таким он казался мне неблагозвучным…»
В Болгарии, в доме Драгомановых, Леся продолжала изучать английский язык. Взялась за него еще раньше, в Киеве, о чем вспоминала
Пребывание в Болгарии благоприятствовало не только изучению языков. «Не забывайте, — писала Леся Павлыку, — что я здесь учусь. Больше читаю и слушаю, чем пишу». Потому и не торопилась с отъездом: «Право, не знаю, как найти силы, чтоб выехать. Ну, как-то будет! А сейчас на неделе возвращаюсь из села в Софию и там буду себе писать и рыться в дядиной библиотеке… Представьте себе — четыре стенки книг, да еще каких».
После полугодичного пребывания Леси в Болгарии заграничный паспорт удалось продлить еще на такой же срок.
Приближался юбилей Драгоманова — тридцатилетие его общественно-политической и научной деятельности. Леся в какой-то мере выполняла секретарские обязанности юбиляра.
16 декабря 1894 года во Львове состоялось торжественное собрание, посвященное этой дате. В многочисленных поздравлениях из Лондона, Женевы, Парижа, от ученых России, а также поляков, чехов, сербов и других славянских народов подчеркивалось, что Драгоманов, как ученый и деятель освободительного движения, принадлежит не только Украине.
Юбиляр не присутствовал на собрании, не сидел на почетном месте…
Через две недели, когда Драгоманов начал понемногу выздоравливать, были получены юбилейные материалы, и все семейство собралось в кабинете. Леся зачитывала поздравления, которые были оглашены на торжественном собрании во Львове. Драгоманов, верный своей давнишней привычке, время от времени иронизировал, шутил, когда раздавались особенно громкие похвалы. Однако всем было приятно услышать слово крестьянина Стефана Новаковского: «Михаил Драгоманов, — говорил он, — сейчас в Софии, в Болгарии и учит нас бороться и работать. Так вот, от имени крестьян я вношу предложение послать ему такую телеграмму: «Отец родной, просветитель наш, ты свор судьбу, свою жизнь, свое здоровье посвятил темному рабочему люду, чтобы просветить его светом правдивой науки… Прими благодарность за тридцатилетний труд от нас, русских хлопов, собравшихся со всей Галиции на русском вече во Львове. За правду, за свободу, которую ты отстаиваешь, будем стоять насмерть. Желаем тебе долгой жизни, чтобы ты мог нас своим мудрым советом просвещать, помогать нам сбросить оковы рабства, теснящие и хлебороба, и рабочего, и устроить справедливый строй на земле».
Кроме телеграмм и писем, впоследствии пришло немало подарков из Украины и Галиции: альбомы, вышитые рушники, скатерти, резные деревянные тарелки, художественные гончарные изделия и другие вещи. Михаил Петрович посмотрел на все это, на мгновение задумался, а потом, словно сам себе, тихо молвил:
— Похороны мои справляют…
Однако очень обрадовался, обнаружив среди подарков ценное издание на английском языке — «Английские и шотландские баллады», — о нем он давно мечтал. Только приобрести не мог — книга стоила 200 франков.