Леопард
Шрифт:
Наши влюбленные отправлялись к Цитере на корабле, где были мрачные и залитые солнцем покои, роскошные и жалкие помещения, пустые или забитые остатками разношерстной мебели салоны. Они пускались в плавание, сопровождаемые Кавриаги или мадмуазель Домбрей, иногда даже обоими (падре Пирроне с мудростью, свойственной его ордену, всегда отвергал такие приглашения), таким образом, внешние приличия были спасены.
Но в замке Доннафугаты нетрудно было сбить с пути того, кто пожелал бы за вами следить: достаточно войти в коридор (а коридоры здесь длинные, узкие, извилистые, с окнами в решетках; каждого, кто по ним проходил, охватывало чувство тревоги), затем выйти на опоясывающий замок балкон, подняться по коварной лестничке — и молодые люди уже были далеко; недоступные для чужих взоров, отрезанные от мира, они чувствовали себя, как на необитаемом острове…
На них глядел лишь чей-либо портрет, с которого
Гувернантка держалась дольше его, но в конце концов сдавала и она; некоторое время еще раздавались ее замиравшие вдали безответные призывы: «Tancrede, Angelica, ou etes vous?» (Танкреди, Анджелика, где вы?). Потом все замыкалось в молчании, нарушаемом лишь стремительным бегом мышей над потолками или шелестом какого-нибудь письма, сто лет тому назад позабытого в этой комнате, где ветер теперь заставлял его метаться по полу: все лишь предлог для столь желанного испуга, повод к тому, чтоб испытать успокаивающее прикосновение тела Танкреди. Эрос, изворотливый и упорный, не покидал их; игра, в которую он вовлекал обрученных, полна была коварства и азарта. Оба они были еще столь близки к детству, что находили удовольствие в самой игре; им нравилось мчаться наперегонки, прятаться, снова находить друг друга; но стоило им вновь сойтись, и обостренная чувственность брала верх; тогда пальцы их переплетались в чувственном, но нерешительном порыве, и нежные прикосновения кончиков пальцев Танкреди к бледным жилкам на ладони девушки переворачивали все их существо, звали к более жгучим ласкам.
Однажды она спряталась за огромной картиной, поставленной на пол, и на какое-то мгновение «Артуро Корбера при штурме Антиохии» прикрыл собой исполненную тревожной надежды девушку; вскоре Танкреди обнаружил ее, увидел сквозь паутину ее улыбку и руки, почерневшие от пыли, обнял ее и прижал к себе; кажется, целая вечность прошла, прежде чем он услышал:
— Нет, Танкреди, нет.
Но этот отказ был скорее призывом, ведь он так пристально глядел в глубокие зеленые очи девушки своими сине-голубыми глазами.
В другой раз сияющим холодным утром, когда она дрожала в своем летнем платье, он, желая согреть девушку, прижал ее к себе на диване, покрытом рваной тканью; от ее дыхания шевелились волосы у него на лбу, и это были полные восторга и муки минуты, когда желание становилось болью, а сдерживать его было радостно.
В этих заброшенных апартаментах у комнат не было ни своего лица, ни имени; подобно первооткрывателям Нового света, они сами нарекали их именами, которые являлись плодом взаимных усилий. О большой спальне, где в алькове сохранился похожий на привидение остов разукрашенной кровати под балдахином из скелетов страусовых перьев, они вспоминали, называя ее «комнатой испытаний»; лестничку со ступенями из ветхих и дырявых досок Танкреди назвал «лестницей счастливого спуска». Не раз случалось, что они и в самом деле не знали, где находятся: от бесконечного кружения, частых возвратов на одно и то же место, от бега взапуски и долгих пауз, наполненных шепотом и ощущением близости, они теряли ориентировку; тогда им приходилось высовываться из окон с выбитыми стеклами, чтобы по виду дворика или перспективе сада определить, в каком крыле замка они находятся.
Но иной раз не помогало и это; иногда окна выходили не на один из больших дворов, а на какой-нибудь внутренний закоулок, никогда прежде не виденный и безыменный; воинственными приметами такого места были кошачий помет либо кучка макарон в томатном соусе, то ли выброшенных, то ли выблеванных кем-то, да еще глаза ушедшей на покой горничной в окне напротив.
Как-то в полдень они обнаружили в шкафу четыре «музыкальных ящика», из тех, которыми так увлекалась чувствительная наивность восемнадцатого века. Три из них, покрытые пылью и паутиной, не издавали ни звука, но последний, в футляре из темного дерева, сохранился лучше других и его медный, исколотый иголками цилиндр заработал, а приподымавшиеся кверху стальные язычки вдруг исполнили легкую, изящную мелодию: то был знаменитый «Венецианский карнавал»; они целовались в ритмичном согласии с этими звуками разочарованного веселья, а когда разжались объятия, они с удивлением заметили, что музыка уже давно прекратилась; поцелуи лишь шли по следу, оставленному этим музыкальным привидением.
В другой раз их ждала неожиданность совсем иного рода.
В каждой из этих комнат и в гостиной слишком широкие диваны со следами разодранной шелковой обивки, торчащими гвоздями и спинками в пятнах, камины с тонкой и сложной мраморной резьбой — изображения сведенных судорогой нагих тел, изуродованные ударами яростного молотка.
От сырости стены сверху донизу покрылись пятнами, на высоте человеческого роста эти пятна принимают странные очертания, кажутся необычно мрачными и густыми.
Танкреди, встревоженный всем этим, не хотел, чтоб Анджелика касалась своими руками шкафа, вделанного в стену гостиной; он открыл его сам. Огромный шкаф был дуст, в нем обнаружили лишь сверток из грязной ткани, запрятанный в углу. В нем оказался пучок хлыстов и плеток из бычьих жил, некоторые с серебряной ручкой, другие до середины обтянуты изящной и очень старой шелковой материей, белой в голубую полоску с тремя рядами черненьких пятен; кроме того, в шкафу обнаружились какие-то металлические орудия непонятного назначения.
Танкреди стало страшно, здесь ему стало страшно и самого себя.
— Пойдем, дорогая, право же тут нет ничего интересного.
Они плотно прикрыли дверь, молча спустились по лестнице, поставили на место шкаф, и весь этот день поцелуи Танкреди были почти бесплотными, словно он целовал ее во сне иди ради искупления греха.
По правде говоря, наряду с леопардом на щите хлыст был одним из наиболее часто встречавшихся в Доннафугате предметов. На следующий день после открытия загадочных комнатушек влюбленные наткнулись еще на один хлыст. Впрочем, это произошло не в безвестных покоях, а в весьма почитаемых апартаментах, названных залом Святого герцога, здесь в середине семнадцатого века один из Салина устроил себе нечто вроде домашнего монастыря, где каялся в грехах и намечал маршрут, который должен был привести его на небо. То были маленькие комнаты с низкими потолками, простым каменным полом и стенами, старательно выбеленными светлой известкой, как в домах у самых обездоленных крестьян. Крайняя из них выходила на балкон, откуда можно было разглядеть желтые просторы громоздившихся друг на друга и погруженных в печальный свет поместий князей Салина. На одной из стен висело огромное, больше натуральной величины распятие; глава пригвожденного Бога достигала потолка, окровавленные ноги касались пола, рана на ребрах походила своими очертаниями, на рот, которому — жестокость помешала произнести последние слова спасения.
Рядом с божественным телом с гвоздя свисала плеть с короткой ручкой, от которой отделялись шесть полос уже затвердевшей кожи, кончавшихся шестью свинцовыми шариками величиной с орех. То было орудие самобичевания святого герцога.
В этой комнате Джузеппе Корбера, герцог Салина, сам бичевал себя перед лицом собственного Бога и собственных поместий, и ему должно было казаться, что капли его крови дождем падают на его земли и несут искупление: в своей благочестивой экзальтации он в этом, должно быть, видел единственный путь покаянного крещения, превращавшего эти земли в его подлинную собственность, в кровь от крови, в плоть от плоти его. Но земля ускользала из рук, и многие поместья, которые можно было отсюда разглядеть, уже принадлежали другим, в том числе и дону Калоджеро, а значит, и Анджелике, значит, и будущему сыну Танкреди.
Очевидность искупления, в котором платой служит красота, подобно тому как платой герцога служила кровь, вызвала у Танкреди чувство головокружения. Анджелика, стоя на коленях, целовала израненные ноги Христа.
— Видишь — ты, как эта плеть, ты служишь тем же целям. — И показал ей плеть, но она ничего не понимала и улыбалась, подняв голову, прекрасную и пустую; тогда он нагнулся и стал целовать стоявшую на коленях девушку с такой страстью и силой, что поранил ей губу и задел нёбо. Анджелика застонала.